Мермоз, который был даже слишком галантен и обращался к ней, словно к дитю неразумному, пояснил, что им движет жажда первенства, вполне естественное тщеславие, что мужчины всегда стремились таким образом заявить о себе, что раньше это были рыцари, а потом тореадоры, — он даже напел из арии Эскамильо:
— А меня, — сказал Волчак несколько агрессивней, чем хотел бы, — личная слава меньше занимает, меня занимает моя страна и ее первенство, ее слава. Нельзя сказать, чтобы меня вовсе уж не радовало, когда на улицах здесь узнают, и вообще, дурак только не любит славу. Но все, что надо мне лично, у меня уже есть.
Мермоз покивал, давая понять, что условности соблюдены.
— Меня, — сказала Аля, искренне волнуясь, — занимает не совсем это. Я имела в виду, испытываете ли вы особенные ощущения, когда достигаете такой, знаете, небывалой скорости или когда поднимаетесь на особую высоту. Я читала Экзюпери, «Южный почтовый» и «Ночной полет», он пишет, что совсем другие чувства...
— Экзюпери? — переспросил Мермоз. — Я летал с ним, сперва в почтовых рейсах, потом в Бразилии... Он неплохо пишет. Но писатель он лучше, чем летчик... У Экзюпери, когда он летает, черт-те что в голове.
— Он у нас был, — сказал Волчак, — на самолете-гиганте летал, на «Горьком». Не управлял, в гостях был. Но так, по отзывам, он понимает... Просто, Аля, там, когда летишь, — там про особое чувство не думаешь. Ну, думаешь иногда, что очень большая страна. Как океан и даже больше. Но вообще, все больше за приборами следишь...
— Все это, — сказал Мермоз, — для посредственных летчиков. Вся эта лирика.
Волчак одобрительно кивнул.
— Раньше, — продолжил Мермоз, — думали, что для человека скорость в семьдесят километров смертельна. Что кровь закипит. Ну не дураки? Потом — что двести километров человек уже не выдержит. А сейчас есть самолеты, делающие шестьсот, и это не предел. Я знаю, мне говорил конструктор еще в двадцатые, что и тысяча километров в час не предел, хотя это близко к скорости звука, а быстрее собственного звука самолет вряд ли может лететь... Или по крайней мере, мы не знаем, что там будет с мозгами, возможно, они и вскипят. Но человек, подсказывает мне мой опыт, чрезвычайно выносливая машина.
— Просто, видите ли, у нас был друг дома, — простодушно поясняла Аля. — Он часто приходил к моей матери, учился у нее писать стихи. Он погиб в метро, под поездом, глупо. А ходил всегда в горы, в Альпы, и говорил, что на большой высоте все другое. Там эйфория.
— Это может быть просто от недостатка кислорода, — прозаически заметил Волчак, — или от белизны. Но в самолете же маска. Задохнуться не дают. Нет, альпинисту не надо столько всего контролировать. Мы себя там держим — знаешь как? Там не до этого всего.
— Человек на большой высоте, — сказал Мермоз философически, выпив стопку зеленой какой-то дряни, — может возгордиться. Это да, это возможно. Тут самое главное — не начать мечтать, что ты уже все, что ты уже выше всех...
— Но чтоб нам не возгордиться, о себе не возмечтать, поспешим оговориться, — добавила Аля, не удержавшись.
— Ну, у нас не очень-то позволят нос задрать. Мы все-таки в коллективе, — сказал Волчак. — Я не сам по себе взлетел, я всегда помню, кто меня поднял.
— Если вы имеете в виду конструкторов, — сказал Мермоз, который ничего толком не понял, — то здесь у меня как раз претензии. Наши самолеты пока хуже наших летчиков. Мне не нужны от самолета ни сверхвысокие скорости, ни благородство форм, ни даже полная автоматизация управления. Мне нужно одно: надежность. Это единственное требование к самолету, а наши конструкторы не желают этого понимать. Ваши машины производят впечатление много большей надежности. Вы привезли интересные образцы, вообще, выставка показала, что главным направлением всего поиска в мире стала авиация. Мы заняты делом первоочередным. И если я знаю, допустим, что у вас многого еще не хватает, в смысле вещей или еды, то вы правильно делаете, что вкладываетесь в самолеты. Тот, у кого сейчас хорошие самолеты, тот будет получать впоследствии и еду, и все.
Волчак кивнул.
— Я не про конструкторов, — произнес он. — Я понимаю, что летаю от имени народа. Это вот действительно интересное чувство — когда тебя словно держит в воздухе весь народ.
Аля перевела «дыхание всего народа», так было поэтичнее.
— Что касается народа, — заметил Мермоз, опорожнив еще один стаканчик (тут это называлось птивер), — то ему, по-моему, совершенно это все не нужно. На народ оглядываться — безнадежное дело, никто из великих не думал о народе. Ленин, например, не думал, хотя про него говорил. Народу ничего не нужно, кроме как