Вот откуда, что их забивает «наше милое общество», и даже, пожалуй, скоро курсистки будут лупить их по щекам «ради Бейлиса». И уверен — они будут только утираться (т.е. чин.). С этими господами что же делать и какая на них России «надёжа».

Кто же «надёжа»?

Пока царь один. Не выдаст. И уж ни Бейлису, ни адвокатам, ни вообще «милому обществу» не поклонится.

И будем Его держаться. О, если бы царь знал, как скорбит русская душа.

(28 окт., ночь)

* * *

28 окт.

Боже Вечный! Помоги мне...

Помоги не упасть.

Ведь Ты знаешь, что я люблю тебя. И видишь, как залавливают наш народ, у которого ни защитника, ни помощника, даже когда у него точат кровь. Точит племя, называющее себя «Твоим».

Но Ты видишь, что там адвокаты, и неужели Ты именуешь его по-прежнему «своим».

(оправдание Бейлиса)

* * *

29 октября 1913

Поразительно нет интереса к личности Суворина. Заглянул к Митюрникову («книга живота»): за 5 мес. продано только 2 экземпляра его «Писем». О них шумела печать. Рцы мне говорил: «Я стал здоров, читая ее: так интересно». Цв. писал: «Очень интересно и трагично». Так как другие книги идут, — то что же это такое?

Бедный и милый Суворин. Вечная ему память. Дети мои никогда не должны забывать, что, если бы не он, я при всех усилиях не мог бы им дать образования. До поступления в «Н. Вр.» ежемесячно не хватало, и ни о плате за учение, ни о «мундирчике» не могло быть и речи. И бедные дети мои, эта милая Таня и умный Вася, — жались бы в грязных платьицах в углу, без книг, без школы.

Как это было в Лесном в 1896-5-7 (?) году: мама стряпала в кухне, она же и передняя. А Таня (только ползала) (с мамой и соседями, семейная карточка в «Оп. л.», — немного раньше карточки) играла в уголку, и мать на нее оглядывалась (присматривала).

Я вертаюсь (из проклятого Контроля, где меня морили «славянофилы» Ф. и В.): и так резво на меня поднимет глаза и быстро-быстро, подсовывая ножку, поползет навстречу.

Когда я думаю, что мои дети действительно не получили бы без Суворина образования, и до сих пор в страхе и отвращении сжимается мое сердце.

Что́ значит «самому быть образованным» и видеть бы каждый день, что дети сидят дома, потому что не на что их послать в училище (внести плату за учение).

И в то́ же время тупые толстые дети банкиров из жидов имели бы «к услуге своей» все лучшие педагогические силы Петербурга. Вот где познается социальный вопрос и чего Философов и Мережковский («папашина пенсия и капиталец») никогда не поймут. Дураки. Дураки и проклятые. И тоже залезли в «русский идеализм». «П. ч. мы с Богучарским».

О, всемирная пошлость.

Да, мои дети — не то́, что Щедрина, супруга которого, приходя в казенную гимназию, заявляла на всю залу «кому встретится»:

— Доложите директору гимназии, что пришла супруга русского писателя Салтыкова.

То-то «Розанов — торжествующая свинья», а Салтыков — «угнетенная невинность». И Суворин — представитель «всероссийского кабака», а Щедрин — «конспиративная квартира русских преследуемых идеалистов».

Да будет вечно благословенна память Суворина.

Сколько лет думаю, 20 лет думаю, отчего «у нас» (консерват.) все так безжизненно... Людей нет, и они какие-то вялые.

(29 октября 1913 г. В конторе «Земщины» получаю гонорар. Портреты особ и Петра Великого)

Петр Великий воплотил живость. Но он же, наивный, воплотил и отказ от Родной Земли, кроме «прав владения». И с тех пор все живое — отрицательно к родной земле, а все верное ей — вяло.

(пустая комната конторы. Портреты. Совершенно никого нет, кроме прошедшего мимо студента. Видно, что «получают» и «пишут» и «никто не читает»)

* * *

30 октября 1913

Не есть ли исток «русской революции» в том едком, кислотном чувстве, в том ежедневном раздражении, какое мы испытываем, какое испытывает русский человек, глядя на все вокруг, глядя на «наши русские дела», и по преимуществу на наши «распоряжения сверху»... Это тот «стиль неудовольствия», какой горит неутомимо у Никитенко в его благородном «Дневнике».

Если бы так — конечно, революция была бы права и благородна. «Наше русское неудовольствие» имеет слишком много корней для себя. И тут приходится вспомнить опять Герцена, который все здесь изгадил. Никитенко, конечно, никогда бы не пошел в «изгнанники», в беглецы и в конце концов в изменники. Он «служил», т.е. работал, вез воз России. Такие, как труженики России, имеют право негодовать и сердиться: «Моя работа есть право мое на критику». Но ведь Герцен не работал, а был только богат и был талантлив. Его, естественно, следовало посадить в полицию, как буяна. Буяна на улице, «и единственно потому, что талантлив». «Вытрезвись, батюшка».

Но Никитенко имеет право говорить. Вот эту революцию («стиль Никитенко») я люблю и уважаю.

Перейти на страницу:

Похожие книги