— Мама, прощения тебе нету! — вскричал я, бережно подымая пепел на ладони. — Ты стала государственной преступницей. Ты погубила важнейший документ под номером, который проставлен Москвою.
— И вот второй приехал говорун, и стало их двое, — сказала мать сокрушенно. — В два голоса запоют мужикам про хлебную монополию — глаз на улицу не кажи. В два голоса примутся богохульничать — кричи караул. В два голоса станут петь: «кулаки-пауки, попы-клопы» — живой ложись в могилу. Вот, погляди на героя, — обратилась она ко мне, указывая на печь. — Подряд воевал шесть лет, не выслужил и шести реп. Привезли сорви-голову к родной матушке умирать. На рать сена не накосишься, на смерть детей не нарожаешься, — и она спрятала свое лицо в утиральник.
Я не видел брата с тех пор, как провожал на германскую войну. И до этого приходилось видеть его редко. Он служил половым у нижегородского трактирщика Обжорина, помню, одевался по-городскому и читал страшные книги про Ната Пинкертона, которые перешли ко мне по наследству… Я проглотил их все подряд и потом утешал себя тем, что рассказывал матери по одной истории после каждой воскресной обедни.
Братом я гордился. Приезжая в деревню на побывку, он ходил в гуттаперчевых манжетах, оставленных ему проезжим чиновником, которому нечем было расплатиться за московскую солянку; он носил дутую цепку на жилете, и все думали, что в кармане у него золотые часы; он умел выговаривать такие «просвещенные» словечки, от которых у меня спирало дыхание; он держал тальянку величественно, как трофей, и припевал под нее веселые частушки, от которых можно было умереть с хохоту. Вообще я знавал тогда брата неутомимым балагуром.
Не упустите из виду, что все его ровесники появлялись на гулянке стриженные в скобку, в старомодных сатиновых рубахах до колен, и если было лето — в поддевках, а если была зима — в неуклюжих шубах со сборами назади. Не упустите это из виду и вы поймете всю разительность его вида при гуттаперчевых манжетах, фиолетовом галстуке и брюках навыпуск. Девушки не встречали обольстительнее никого и, разговаривая с ним, заикались от волнения. В праздничные дни он дарил им семечки и конфеты, ценою по три штуки на копейку. Свахи шныряли к нам то и дело, предлагая невест, но мать не знала, что делать; она иссохла от забот, опасаясь ошибиться в приданом, и сама ходила проверять девичьи сарафаны. Но не пришлось ей взять невестку в дом, не довелось побыть свекровью — война сразу опрокинула ее властные намерения.
Помню, когда мы провожали брата на войну, он шел до станции, окруженный цветником девушек, плясал на ходу и без умолку острил и звонко пел, так что мама сердилась, — не пришлось ей с сыном напоследок наговориться вволю.
И вот теперь лицо брата показалось мне незнакомым. (Я склонился над ним, взобравшись на приступок.) У рта легли глубокие морщины, подбородок и нос заострились, как у бабы-яги, рыжая щетина покрыла скулы и шею. Жалость забрала меня, и я вышел в сени, чтобы не разрыдаться.
Через месяц он стал выходить на улицу. Пока еще был страшно худ, слабосилен и постоянно жаловался на холод. Мы одевали его в отцов тулуп, и он садился в саду на самое солнышко, среди густой, сочной ярко-зеленой травы и летних цветов. Я ему сопутствовал везде. Жужжали вокруг нас пчелы и шмели, рядом краснела и зрела малина, на яблонях наливались плоды, — все буйно жило, дышало и цвело, а мы сидели и не замечали этого: он рассказывал о неожиданном коварстве чехословаков, задержавших исход победы на несколько лишних лет, о бегстве Колчака за Урал, о знаменитом и незабвенном бое под Челябинском и полном поражении белого адмирала.
Особенное восхищение вызывал во мне один эпизод. Однажды отряд брата в одном селе устерег белогвардейские подводы, попытавшиеся продвинуться в тыл Красной Армии. На санях впереди сидели возчики из сибирских мужиков, а позади сами белогвардейцы в тулупах, с винтовками, взятыми в колени. Стоило большого труда, сметливости и искусства, чтобы с каждой проезжающей подводы снять из-за угла стрелка, не задев невинного возчика. Я представлял себе, как быстрые таежные лошадки по укатанной зимней дороге мчат крестьянские розвальни, которые скользят на покатом месте, выезжая в поле, как раздается вдруг в морозном воздухе гулкий выстрел, вздрагивает при этом и несется пугливая лошадь, валится застигнутый врасплох белогвардеец, задевает полой тулупа за грядку и тащится по дороге, а потом его отбрасывает в сугроб…
Воображение мое целиком уносилось в суровую тайгу студеной Сибири.
От задних ворот вдруг раздавался голос матери:
— Вояки, обедать пора.
— Расскажи, как ты своего приятеля встретил, — просил я брата в сотый раз.