— Нуждаются ли угодники в одеяниях или нет, — сказала монашка, видимо поймав конец нашего разговора, — на то уставы писаны. Что в них указано, то непреложно. Закон — его же не прейдеши. А мудрости этой никому не понять. А умному бог дает.
Лизавета резко повернулась к ней спиной, и та разом смолкла. Но искра была уже брошена на сухой костер нашего нетерпения.
— Вам бог дает? За что, в таком случае, мы богом обижены? — горячась, заговорила, Серафима. — За что обнес он нас на земном пиру? Вам бог дал, а нам только посулил? Интересная арифметика. Кому акафисты поют. «Радуйся, невеста неневестная», а нам все только: «Не рыдай мене, мати…»
— Вы напрасно с бестолковой старухой разговариваете и горячитесь, — сказала Лизавета. — Заведующая артелью — я! У меня бумаги есть, и на них комиссарова подпись.
Она увела нас в келью, чисто прибранную, и подала Серафиме пачку аккуратно сложенных бумаг. Это были задушевные записки агентов продкома, командируемых в уезд. Там излагались просьбы «приютить бездомного человека» или «дать ночлег в гостеприимных кельях трудовой артели». Попалась нам также тетрадка, в которой отмечалась каждая услуга, оказанная игуменьей командируемым, скрепленная их подписями с развязными изъявлениями благодарности. А лица тут были всякие: кооператоры, работники земотделов, лесничии… «Все — комиссары», — так выразилась игуменья (тогда всех советских работников без разбора называли «комиссарами»). В народе ходил слух, что подобного рода «комиссары» не переводились у монашек, и мы поверили теперь этому.
— Это — ваше интимное и частное дело, и нас оно не касается, — сказала Серафима, подавая бумаги.
На лице игуменьи выступила краска стыда.
— Скажите на милость, может быть, вас вот это касается? — ответила Лизавета ей в тон, подавая бумажку с печатью губтекстиля.
Она вынула ее из-за иконки. Это был ответ учреждения на запрос о разрешении организовать трудовую артель. «Организовать» таковую, видите ли, благосклонно «разрешалось».
Серафима скомкала эту бумажку и выбросила в окошко.
— Вы поплатитесь за это явно антисоветское деяние, голубушка! — вскричала игуменья. — На бумаге советский герб обозначен и подписи, да, собственноручные подписи высокопоставленных особ.
— Знаем мы этих высокопоставленных лиц, — ответила Серафима. — Они бумажки пишут, приказы строчат, а кому строчат, того не знают, на места не ездят и последствиями своих «разрешений» тоже не интересуются… Знаем мы этих лиц.
В куче книг и бумаг, сваленных в чулане, мы нашли альбомы архиерейских портретов с трогательными надписями. Мы бросили альбомы игуменье на руки, и в это время на пол вывалился журнал с фотографиями революционеров. То были деятели дореволюционной России с обозначениями фамилий, имен и рода деятельности. На самых последних страницах разместились портреты Якова Свердлова и Семашко. Надо думать, что монастырь до революции был отделением сыска.
По-видимому, и сама хозяйка не ожидала, чтобы подобные альбомы могли у нее сохраниться, потому что она вдруг утеряла спокойствие, страшно побледнела и забормотала растерянно, пряча от нас альбомы за спину:
— Это кто-нибудь из проезжих оставил. Это сохранить придется. Это — важная вещь…
— Очень странно, чтобы альбомы, изготовленные в синодальных типографиях, оставлялись проезжими, — сказала Серафима. — Сударыня, покажите нам ваши более укромные места.
В сундуке скопился ворох писем, любовно перевязанных ленточками. От них пахло нафталином и тонкими духами. Одно из них, помнится, начиналось так: «После ночи, проведенной с тобою в «Италии»…»
— Мы к этому не питаем интереса, — сказала Серафима и поморщилась.
Потом она приказала захлопнуть сундук с письмами и оставить его хозяйке.
Под монастырской церковной сторожкой оказался склад ржи. В алтаре под аналоем лежал сундук с офицерским обмундированием, столовое серебро, хрусталь, персидские ковры… В церковном притворе хранилось несколько сундуков кулацкого имущества, штуки красного товара, крестьянский холст — приношения сердобольных старух. Всего этого на ясли хватило вполне.
Потом мы ходили по избам и переписывали ребятишек, которые не давали матерям работать в поле.
Не могу забыть одной сцены. Закоптелые полати в избе, стол — вот вся мебель, даже лавок нет, два подслеповатых окна, заткнутые тряпьем так, что в избе полутемно даже при солнечном дне. Пол из кругляков и не струган, если пойдешь по нему босой, испортишь ногу. Под шубой в углу спал ребенок.
— Что с ним? — спросил я.
— Да вот послал господь за грехи. Дочка мается оспой вторую неделю.
— А к доктору не возила?
— Что ты, родной, как же можно? Разве доктор поможет, ежели это от бога.
Я пошел в угол и увидел, что шерстинки шубы впивались в оспенные струпья ребенка.
— Шуба, тетка, разъедает тело девочки, — сказал я. — И кроме того, надевая шубу на плечи, ты сама можешь тоже захворать.
— Полно, молодец… ты в бога не веришь, оттого и говоришь так. Спроси-ко Агнею. Агнея знает.
Мы дали девочке белье и приставили к ней дежурную.