И целых три месяца только и разговору было на селе о том, сколько Пим Никонорыч затратил на свадьбу, как угощал гостей, как щедр был с девками на девишнике и какое неожиданное выпало Любане счастье.
Ровно через три месяца пришла Любаня к нам в комбед. Мы ее не узнали. Перед нами вместо верткой, пышной и румяной девицы стояла старуха, испитая, с потухшим взглядом, в котором застыл испуг. Она бросилась Якову в ноги: «Помоги, дядя Яков!» — и принялась рыдать. В общем, из этого рыдания мы поняли, что муж ее тиранит.
— Моченьки моей нету! — рыдала она и даже не утирала слез. — Замучил он меня. Все болит, живого местечка на теле нету… Ведь каждый день ни за что, ни про что…
— А мать что?
— Известно что: чего поделаешь, дитятко, терпеть надо. Видно, доля твоя такая. И богу так угодно. Муж ведь бьет, а не чужой…
— Чего ж ты хочешь? Он тебя мучит, истязует, а ты с ним живешь. Почему ты его не бросишь?
— Не хочу отбиваться от мужа. У меня пять сестер, и, как бы с мужьями ни жили, ни одна от мужа не убегала. Убеги я — про меня дурная слава пойдет, от меня и на сестер мораль пойдет… Мама сказала — и не приходи ко мне, если мужа бросишь. Весь род опозоришь… Нет, лучше терпеть буду.
Яков от волнения закурил и сказал:
— Домостроевщина. Старорежимные порядки твой муж блюдет. Кичится богатством. Озорует, пьянствует, охальничает…
— Да это ничего бы. Да вот бьет так, что вытерпеть нельзя. Вот поглядите.
Она подняла кофту и показала грудь и руки: все было в кровоподтеках и ссадинах.
— А потайные места и показывать нечего, черным черны от побоев. Убьет он меня, чую я. Вот те крест, убьет… За последнее время еще привычку взял учить меня. Как только напьется, так и изгиляется. Насыплет мокрой соли на пол да и велит мне голыми коленками стоять… Да чтобы не пикнула, не пошатнулась… А то плеткой по рукам… Я, говорит, тебя культурно учу, не то, что другие — чуть что — и бабе в зубы. Постоишь так часа два, так коленки-то точно мертвые, а боль адская. А он только смеется. «Воззрите, говорят, на эту фараонову корову…»
Она показала коленки — все изъязвленные, распухшие, сине-бурого цвета.
— И вот ты с ним живешь? Для чего же в таком разе ты жалобу приносишь в комбед? Чего ты хочешь?
Баба всхлипнула:
— Усовестите вы его, чтобы меня поменьше бил.
Все мы, видевшие виды деревенского идиотизма, и то смутились. Яков в волнении прошелся по комнате.
— Послушает ли он меня, когда всю власть в России он «золотой ротой» называет.
— А вы его припугните. Скажите, что Ленин закон выпустил — баб поменьше бить…
— Он Ленина не признает. Он признает Николая Кровавого и помириться может на Керенском…
— Ну, скажите, что царь такой же закон выпустил.
— Царя нет… Он знает.
— Господи, владычица матушка, так кто же его, изверга, в таком случае утихомирит?.. Так я и знала, в могилу он меня сведет. Затиранит до смерти. Убьет, как есть убьет. Так мне на роду написано…
Все-таки никто из нас не понял, за что бьет. Весь комбед был в сборе… Яков опять прошелся в волнении из угла в угол и, наконец, вскричал в сердцах:
— Да ты толком скажи, за какие грехи он тебя истязует? Может, тово… не девкой вышла? Они, старики, охотники до свежинки…
— Что ты, что ты, дядя Яков, и духом не виновата. Я с парнями до свадьбы даже под ручку ходить боялась, не то что это… Хошь кого хочешь спроси.
И это была правда. Мать следила за дочерями и ни одной не разрешала оставаться с парнем наедине.
— Может, на кого из проезжих молодцев загляделась? Старики — ревнивые к молодым женам, а раскольники в особенности. Читают в своих книгах: «абие абие, на уме — бабие».
Баба зарыдала пуще.
— Как раз за то и тиранит, что стыд блюду, на проезжих молодцев не гляжу…
Это уж совсем было непонятно. Все переглянулись и потребовали от нее, чтобы говорила начистоту. И баба рассказала:
— Он потому, старый лукавец, на молодой да красивой и женился, чтобы она ему приезжих заманивала, улещала да вытряхивала из них деньгу. И без зазору шла бы им навстречу. А я не хотела, хоть режь меня. А он: «С твоей красотой да молодостью заведение «Париж» цвести будет, если ты будешь коммерцию блюсти и не дура». Он — посылать к гостям в номер, я — убегать… Тогда вот и стал меня бить, тиранить, чисто зверь какой.
Он никак не мог сломить в ней здорового инстинкта деревенской бабы, никак не сумел посеять в ее сердце разврата и оттого свирепел больше, истязал ужаснее. Словом, картина нам стала ясной: и жену он хотел использовать в целях своей «коммерции». Баба настолько была невинна, настолько патриархально чиста, что уход от мужа казался ей преступлением, тем более, что таких случаев еще не было в нашей деревне. Время было неповторимое. Все мужское население воевало. Солдатки, вдовы, дети, старухи да допризывники — вот какое было население. Табуны девок бродили по околице и заунывно пели: