— О майн готт! О майн готт!
А с его наутюженных брюк и с тужурки летели на пол звенящие пуговицы.
Попович голосил, как баба. И пришлось заткнуть ему рот носовым платком. Но он вытолкнул языком платок и чуть не откусил Витьке большой палец, когда втроем сажали его на карандаш и разорвали сзади штаны на самом округлом месте.
Попович вопил, барахтался в углу. Фильке надоел этот противный крик, и он неумело отпечатал пятерню на левой щеке дюндика. И белые полосы от пальцев веером разбежались по пунцовой коже.
— Впятером бьете двоих! Какая низость! — крикнула Клавдия Алексеевна. Она стояла на лесенке, что вела в буфет. Лицо у нее так и передергивалось от возмущения.
Попович хотел было раскрыть рот и нажаловаться. Но Сила больно щипнул его за толстую ляжку, и он снова завизжал, как от ожога.
— Вон, вон отсюда! Пятерых — в карцер! — зашлась гневом учительница.
Витька шагнул вперед, одернул рубаху.
— Вы в наши дела не встревайте, Клавдия Алексеевна! — Он еще тяжело дышал от жаркого боя. — У нас не самосуд. Фрейберг и Малининский получили по заслугам, как ваш батюшка учит: око за око, зуб за зуб.
— Дюндик Витьку на карандаш посадил в классе. Витька на печке два дня промучился. Это как? Справедливо? — спросил Димка.
— Погодь, Шумилин, мог бы и помолчать, никто тебя за язык не тянет, — огрызнулся Витька. — А дюндик пускай еще спасибо скажет: били его по совести: и зубы целы, и глаза на месте. Вышло у нас под расчет. А теперь хоть куда пойдем, даже в карцер.
Клавдия Алексеевна отпустила барчука и поповича домой, а пятерых завела в пустой класс и замкнула дверь ключом.
Выпустил их Федор Ваныч поздно вечером. И когда они шли домой, по заснеженному селу бежал с телеграммой в руках почтмейстер Петр Васильевич Терентьев и стучал во все окна:
— Свобода, граждане! Свобода! Отрекся царь Николай от престола в пользу Михаила!..
КАКИЕ-ТО ВРЕМЕННЫЕ
Димка жил как во сне. И не успевал даже закрывать рот от удивления: все шло кувырком.
Гаврила-стражник скинул синий мундир, спрятал куда-то шапку, надел посконную рубаху до колен, широченные штаны с огузьем, и с утра до позднего вечера копошился по дому: чинил сбрую, колол дрова и кидал щепками в чужого кота, который повадился красть яйца из-под курицы. Только взлетит несушка и закричит на все село: «Кудах-так-так!», а кот уже под поветью: сидит да похрустывает скорлупой.
Староста Олимпий Саввич совсем опростился: лавку на время закрыл, напялил потрепанную поддевку и все прислушивался, что говорят люди, когда собираются возле церкви или на широком крыльце волостного правления. Повздорили две бабы из-за ребятишек, схватились за грудки. А он ни-ни, словно позабыл, что есть у него большая медная бляха с двуглавым орлом. А по вечерам и совсем не вылезал из дому, листал какую-то книжонку проантихриста или играл в поддавки с дюндиком: по копейке за партию. Дед Лукьян пронюхал про это, взял у Шумилиных Красавчика и ночью свалил с Колькой и с Димкой высокую сухую елку в Долгом верху. И — ничего! Только в хате у Ладушкиных теперь топилась печка по вечерам, и Колька мог готовить уроки, не кутаясь в дедов зипун.
Стан у пристава спалили ночью, в самый канун масленой. Выскочил становой в одном исподнем: сгорел у него и мундир с медалями, и широкие штаны с лампасами. А утром разжился он армяком с чужого плеча и ускакал. И говорят — далеко: куда и Макар телят не гонял.
Исправника связали, кинули в холодную на два дня, а потом дали ему взашей и прогнали, как он выгнал из села нищенку Феклу после пожара.
Фекла снова пришла из Людинова и весь вечер просидела за самоваром у Шумилиных.
— На заводах у Мальцева заварушка, — она чинно пила чашку за чашкой и обмахивалась дырявым черным платком. — Господа заседают кажин день и все спорят промеж себя: кем быть матушке России? И выходит по-ихнему, что нужна, мол, республика. И с таким правителем, как во Франции. Только забыла я его должность.
— С президентом, что ли? — спросил отец.
— Вот, вот. С ним! А рабочие на заводы не ходят. У них спор до драки. И многие кричат, что нужен какой-то совет и чтоб заседали в нем только бедные. А богатых, значится, по шее. И без них можно управиться.
— Ну что ж, это правильно! — Отец ковылял по кухне и курил папиросу за папиросой. — Вся наша надежда покоится на тех людях, которые сами себя кормят. Именно так говорил мне один умный человек в лазарете… Надо в Козельск ехать, батя. Там хоть узнаю, что к чему. А то сидим, как в колодце, и вся жизнь мимо нас мчится.
Дед Семен кряхтел и почесывался. «Русское слово» не поступало на почту всю неделю, и он просто не знал, что творится в Петрограде и на что ему решиться. И боялся поторопиться, как одиннадцать лет назад, когда отделывали его жандармы из-за барской сосны. И боялся отстать.