Смеркалось. Вылетел майский жук, гневно жужжа, зигзагами кружил над двором. Вот перед ним забелела стена дома, жук задумал пробить ее головой. А стена оказалась твердой, — жук стукнулся, шлепнулся, упал на галерейку. Оглушенный, полежал на спине. Потом засучил ножками, перевернулся и сердито пополз вдоль стены. Мягкие прозрачные крылышки торчали у него из-под желтых надкрылий. Вот он остановился, пошевелил усами. Крылья задрожали — и жук взлетел. Метнулся выше дерева, в ту сторону, где еще алело закатное небо.
Потом майские жуки угомонились, прилетели летучие мыши, размахивали черными парусами-крыльями, будто плавали в воздухе, пищали: «Цин, цин, цин…» Небо темнело; в траве стрекотали кузнечики.
В канавке, где текла «теплица», завели свою песню болотные лягушки: «А как-наша-Каро-лина — что иска-ла, то наш-ла, у-у-у!» — хором заливались они. В саду, в густой траве, звенела лягушка-древесница: «Па-па, па-па, па!» Кликала древесница подружку свою, а та не отзывалась.
А далеко где-то, у Прегибины, в дубовой роще, скрипела жаба. Низким, громким голосом. Может быть, играла на басах. А может быть, каталась на двери старого сарая. Или — так тоже может быть — ходила по траве, скрипела пересушенными сапогами…
Таинствен весенний вечер, еще таинственнее ночь. Закуталась в черное, тихо сидит, не шелохнется. Вдруг из-за Волярки выкатилась большая луна. Круглая-круглая, полная. Все, что отрезали от нее, снова наросло, зажило. Раскалена луна, как плита над огнем. Розовый смех ее светится сквозь деревья.
Ергуш идет спать. В передней горнице, на полу, в лунном свете, пляшут тени листьев. «Ти-дири, ти-дири», — начинает ночную песню соловей. Отыскивает мотив, пробует. Наверное, получится одна из самых прекрасных песен. Сидит соловей на Гати, на высокой ольхе, рокочет, пересыпает серебро и золото, камушки и мелкие монетки, все чаще, все чаще… Ергуш бросается в перины и слушает соловья через растворенное окно.
Соловью из дубовой рощи отвечает жаба. Перебивает песню, поддакивает толстым голосом. Может быть, она простудилась, осипла совсем.
Ергуш опускает голову, засыпает. Подушка, наверное, у него волшебная. Стоит только закрыть глаза — и сейчас же разливается под закрытыми веками свет, теплый такой, зеленовато-розовый. Видится Гать, высокие ольхи, на одной из них заливается соловей. Желтая жаба, та, что так скрипит, уселась под ольхой, смотрит на соловья, хриплым голосом жалуется: «Простыла я, кашляю вот, хриплю…» А там, через дубовую рощу, вьется тропа — хаживают по ней разбойники…
Соловей смеется, щелкает, пересыпает золото и серебро. Меж стволов дубовой рощи, на самой груди Прегибины, мелькают, мелькают белые кабаницы разбойников…
ЛАКОМКИ
В глубине сада, со стороны Вырубок, густо разрослись кусты волчьего лыка. В углу забора они образовали зеленый шалаш: войдешь — и не видно тебя!
Ергуш вырвал траву под навесом из волчьего лыка. Разровнял землю, убрал свой шалаш. В домике была прохлада, солнце почти не проникало сюда. Воробьи копошились в волчьем лыке, ссорились, дрались беспощадно. Ергуша они не замечали. Он лежал неподвижно, только смеялся про себя. Здесь можно вблизи наблюдать птичий народец, слушать их ссоры, чириканье…
А захочет Ергуш — можно влезть на черешню, сорвать самые сладкие ягоды, дроздов отогнать.
Полежал еще Ергуш и отправился к черешне. Черешня шуршала ветвями, косточки с нее так и сыпались. «Много дроздов слетелось», — подумал Ергуш. Обхватил ствол руками, уперся босыми ногами, стал руками перехватывать, ногами перебирать — карабкаться, как обезьяна. Дерево закачалось.
— Уронишь меня! — закричал сверху Рудко. — Дерево сломается, не выдержит!
Ергуш удивился и подосадовал. Ишь, и этот постреленок уже лазит на черешню! Объест все незрелые черешни. Пузо у него большое, много вмещает…
— И пусть ломается, — ответил он. — Мне-то что?
Рудко, еще не опытный в лазании по деревьям, спустился на нижние ветки; руки-ноги у него дрожали.
— Мамке скажу! — плаксиво бубнил он.
— И говори, коли охота, — обрезал Ергуш. — Рвешь зеленые ягоды, ветки ломаешь…
Рудко обхватил ногами ствол дерева и стал спускаться ползком, как медвежонок, бормоча себе под нос:
— Жадина, все один сожрать хочет!
Ергуш подумал и сказал:
— Давай уговоримся. Ни ты, ни я не полезем, пока черешни не созреют.
Рудко сполз на землю, уселся под деревом и заворчал:
— Я-то не полезу, да ты полезешь. Знаю я тебя!
— Если ты не полезешь, то и я не полезу! — убедительно возразил Ергуш.
Рудко, довольный, ушел на кухню; Ергуш вернулся в свой зеленый шалаш. Опять лег.
Сад пел, звенел птичьими голосами. Чирикали воробьи, щебетали ласточки. Зяблики звенели, пеночки повторяли свой вечный вопрос: «Где ты, где ты?» Колокольцами рассыпались коноплянки, щеглы славили солнце…
Так пел весь сад — негромко, неумолчно. Навевал дремоту… Что бы еще такое сделать? Ергуш перевернулся навзничь, стал смотреть сквозь листву на чистое голубое небо. Черешни, черешни… Румяные, сочные ягоды так и манили…
«Слазить, что ли, потихоньку? — решил он. — Рудко не увидит».
Пошел. Косточки сыпались, листья шелестели.