Первые наброски «Конца Распутина» он сделал осенью двадцать шестого года у себя дома, в Ле Туке. Сидел в кресле напротив горящего камина. Вставал, ходил по комнате, диктовал писавшему за столом приятелю Эдмону де Зюилану, согласившемуся поработать с ним в качестве редактора и секретаря. На море за окном бушевал шторм, в ставни стучал ветер.
— Пишите, Эдмон, — подбрасывал он в огонь поленья. — «До сих пор я не решался печатать моих записок о Распутине. Мы не имеем права питать мифами сознание умственно созревшей молодежи».
— Лучше «легендами», — подавал тот голос.
— Хорошо, легендами… «Мы не имеем права питать легендами сознание умственно созревшей молодежи».
— Отлично!
Эдмон строчил по листу бумаги.
— … «И не при помощи легенд воспитывается настоящая любовь к Родине и чувство долга перед ней. Чтобы избежать тяжелых разочарований и ошибок в будущем, необходимо знать ошибки прошлого, знать правду вчерашнего дня»… Написали?
— Минуту! Да…
— … «Мне, как близкому свидетелю некоторых событий этого вчерашнего дня, — продолжал он, — хочется рассказать о них все, что я видел и слышал. Ради этого я решил преодолеть в себе то тягостное чувство, которое поднимается в душе при соприкосновении с минувшим»…
Он торопился. Черт с ней, исторической правдой! Он создает монумент памяти самому себе. Будет так, как он напишет.
— Вы уверены, Феликс? — останавливался писать Эдмон. — Как он вас излечивал гипнозом от нервов?
— Уверен, уверен! Пишите! — бросал он раздраженно. — Небольшая допустимая фантазия только на пользу!
Кто-то в нем самом, потаенный двойник, останавливал, поправлял, заставлял увидеть вещи по-другому, как бывало когда-то, когда он переодевался в маскарадные платья, был попеременно мужчиной и женщиной — лишь бы веселее жить, острее чувствовать, громче слышать овации в свой адрес.
— Мне не раз казалось, когда я смотрел ему в глаза, — говорил, расхаживая от стены к стене, — что, помимо всех своих пороков, он одержим каким-то внутренним беснованием, которому он подчиняется, и в силу этого многое делает без всякого участия мысли, а по какому-то наитию, похожему на припадочное состояние. Бесноватость сообщает особенную уверенность некоторым его словам и поступкам, а потому люди, не имеющие твердых душевных и волевых устоев, легко ему подчиняются…
Материалу было минимум. Хотелось масштабности, глубоких мыслей, картины России тех дней, столкновения политических сил, собственного участия в исторических событиях, повлиявших решающим образом на мировую историю. А в памяти были пирушки, друзья, путешествия, сменяющие одна другую женщины, упорно вытесняемое из сознания тяготение к старцу, желавшему в ту роковую ночь не знакомства с Ириной — нет! — близости с ним, убитого из смешанного чувства приязни и брезгливости.
Эдмон ездил в публичную библиотеку в Париж, делал выписки из энциклопедий, справочников, журнальных статей. Они засиживались допоздна в его кабинете, ели тут же принесенный поваром ужин, обсуждали написанное, спорили. Смешно сказать: только теперь, по прошествии стольких лет, он узнал из какой-то использованной Эдмоном дореволюционной брошюры биографию убитого им человека. О его корнях, молодости в глухой сибирской деревне, его религиозных скитаниях.
В разгар работы приехала Ира, читала переписанные на машинке главы.
— Тебе в самом деле предлагали взойти вместо отрекшегося царя на престол, Фелюня? — поднимала на него удивленно глаза. — Надеть шапку Мономаха? Я что-то не припомню.
— Предлагали, что за вопрос! — сердился он. — Я не со всеми мог тогда делиться! Даже с близкими людьми!
Он верил всему, что надиктовывал: правда, правда, я ничего не выдумываю, так было! Бывали минуты, останавливался: «Это я сейчас так думаю, десять лет спустя, или тогда?.. А, черт побери, какая разница!»
Коммерческого успеха выпущенная год спустя книга не имела: русским эмигрантам история убийства Распутина была хорошо известна и порядкам надоела, избалованным французам читать многословную исповедь князя-убийцы про какие-то русские дворцовые истории было скучно — достаточно было, по их мнению, небольшого пикантного фельетона.