— Никакая я не экспрессионистка, — оборачивается она к нему, — все эти определения: импрессионизм, экспрессионизм, кубизм, сюрреализм — ничего не значат. Мне близки Дега, Ван Гог. Как назвать их манеру письма, для меня совершенно неважно. Хороший художник, на мой взгляд, не подпадает ни под какие ярлыки.
— А Пикассо?
У нее напряженное лицо.
— Пикассо, на мой взгляд, не художник, шарлатан. — Подумала немного, поправилась.
— Просто авангардизм мне чужд как таковой. Я и в России, где он нынче процветает, была от него в стороне. Быть может, не доросла, не знаю…
На открывшейся весной первой ее персональной парижской выставке портретов их семьи в экспозиции не было — она прибежала накануне в слезах: поступила опрометчиво, доверилась хозяину, известному галерейщику Шарпантье, не пришла сама развешивать картины. Менять экспозицию поздно — ужас, она сама не своя, что делать, скажите?
Они ее успокоили: работы неплохие, они довольны, вот чек: за каждое полотно ей прибавили по пятьсот франков.
Знакомый критик, побывавший на выставке на Фобур Сент-Оноре, рассказывал потом: непрактичная русская художница сама себе навредила. Выставила несколько великолепных «ню» маслом и пастелью, бретонские пейзажи, виды Версаля и лондонского Гайд-парка. Забыла при этом о множестве отличных портретов состоятельных клиентов, которые находились у нее в мастерской или в частных домах.
— Сами посудите. Если картин нет на вернисаже, значит, они плохи, посчитали заказчики, отказавшие ей в дальнейшей протекции. Деловой результат в итоге плачевный: продала, кажется, из выставленных полотен всего три мелкие вещи… Торговать искусством надо уметь, вы со мной согласны?
14
Он сидит на кровати, переживая ночной кошмар. Бежал во сне босой по глубокому снегу, а настигавший его в санях Распутин, голый, с заиндевелой бородой и спутанными волосами, хлестал его исступленно длинной плеткой по лицу.
Опустив с кровати ноги, он нащупал домашние туфли, пошел осторожно, чтобы не разбудить спящую жену, к окну. Стоял, приподняв край занавески, смотрел на мигавшие в темноте огни города, вспоминал далекую, похожую на сон петербургскую ночь на Мойке.
Убитый старец не давал себя забыть. Являлся в мыслях — мимолетно, без причин. Мелькнет едва уловимой тенью, как толчок в спину, и разом исчезнет, оставив привкус — то ли сожаления, то ли укола совести, то ли досады. Листал однажды свежий номер эмигрантской газеты «Возрождение», наткнулся в приложении на очерк Надежды Тэффи: «Распутин. Два интервью». Стал читать:
«Бывают люди, отмеченные умом, талантом, особым в жизни положением, которых встречаешь часто, и знаешь их хорошо, и определишь их точно и верно, но пройдут они мутно, словно не попав в фокус вашего душевного аппарата, и вспомнятся всегда тускло: сказать о них нечего, кроме того, что все знают; был высок или мал ростом, женат, приветлив или надменен, прост или честолюбив, жил там-то, встречался с тем-то… Тот, о ком хочу рассказать, только мелькнул двумя краткими встречами. И вот, твердо, отчетливо, тонким клинком врезан его облик в моей памяти. И не потому, что был он так знаменит, ведь много пришлось встречать мне на своем веку людей прославленных настоящей, заслуженной славой. И не потому, что он сыграл такую трагическую роль в судьбе России. Нет. Человек этот был единственным, неповторяемым, весь словно выдуманный, в легенде жил, в легенде умер и в памяти легендой облечется. Полуграмотный мужик, царский советник, греховодник и молитвенник, оборотень с именем Божьим на устах. Хитрым называли его. Одна ли только хитрость была в нем? Расскажу две мои краткие встречи с ним»…
Он прочел эссе до конца, сидел в задумчивости. Ярко, талантливо, ничего не скажешь: зримый до дрожи распутинский лик. Тэффи по-женски кокетничала, выпячивала тему эротики, блуда: интервьюируемый журналисткой косноязычный старец с волчьим взглядом и сальными волосами открыто ее вожделел, толкал на выпивку, приглашал приехать к нему домой — все достоверно, он сам испытал не раз чудовищную притягательность ярого мужика с невыносимым чесночным запахом изо рта… добивал его тогда в подвале резиновой гирей, полумертвого… он останавливается: господи, о чем это я? что со мной? чушь, глупость! довольно!..
Годом позже после очерка Тэффи парижское издательство «Поволоцкий» сделало репринт вышедших несколькими годами раньше в белогвардейской Одессе «Дневников» покойного Владимира Митрофановича Пуришкевича с предисловием В. А. Маклакова — это была литература другого рода: политического деятеля, трибуна, объяснявшего потомкам, во имя какой высокой цели рисковал автор карьерой и свободой, участвуя в убийстве погубителя России; появились следом на прилавках воспоминания бежавшей с матерью в Финляндию Анны Вырубовой, полные экзальтированного восторга перед убитым посланцами Сатаны божьим человеком.
«А что же ты, мой милый? — спрашивал он себя. — Зачинщик всего? Почему о тебе и твоем деянии говорят другие? Судят, рядят вкривь и вкось. А ты молчишь?»