Гришка, новый связной капитана Веригина, был жиденький парнишка лет семнадцати, с безулыбчивым лицом и недоверчивым взглядом. Он пришел с пополнением перед самым ледоходом, его привели в штаб батальона, поставили перед Веригиным. Тот спросил:
— Ты кто?
Боец стоял худой, неловкий, в больших, не по росту, ботинках, в широченной шинели. Он стянул ее брезентовым ремнем, забрал широкими складками, оттого казалось — в середке пусто.
Зачем прислали? Оставляли бы таких на левом берегу. И опять спросил:
— Ты кто?
Парнишка переступил с йоги на ногу:
— Боец…
Капитан Веригин даже отпрянул:
— Ха!..
Парнишка нагнул голову, как будто потянула книзу большая шапка, посмотрел исподлобья.
— Ха! — повторил Веригин. — Какой же ты боец?
— А что? Как все, так и я.
— Ты не боец, а самодеятельность! Увидишь немца, что с тобой будет?
Рот у парнишки повело точно судорогой. Капитана Веригина обожгло: припадочный! Ему показалось — вот сейчас этот нескладный, какой-то изломанный молодой боец забьется в конвульсиях. Но тот сказал спокойно:
— Немцев я видел, — помолчал, прибавил: — В трех шагах.
И глянул на капитана Веригина просто, прямо, словно хотел перенять, перехватить взгляд командира, чтобы определить, решить, стоит рассказывать или не стоит…
О том, что и как было с ним, Гришка не рассказывал никому, ни единому человеку, хотел донести в целости и сохранности до брательника Федьки. Ежели вдвоем, они покажут… И за отца, и за мать поквитаются.
Еще не знал, что брательника Федьки тоже нет в живых: убит почти в одни часы с отцом и матерью. Только двумя днями раньше. Федьку убили на Дону, а мать с отцом — на Волге, на своем подворье.
В тот день чинили плавные сети, ночью собирались попытать. Отец, сколько помнил Гришка, никогда не боялся посадить посуду, на цепу. Оттого, хоть и рвали сети, рыбу брали хорошо. А что чинить, так без этого не бывает. У ловцов завсегда так: рвать да латать. А какие осторожные, так те пустыми приезжают. Плохо только — днем плавать нельзя, «мистера» словно коршуны налетают. А ночи в августе какие? Сделают два плава, и конец.
С гражданской войны отец вернулся с одной ногой, ходил на деревяшке, но никогда не жалковал об этом. Под хмельком он был веселый, шумный, любил плясать. В иные дни счаливали две лодки, плешатый Семка Жаринов, по прозвищу Свистун, ронял хмельную голову, рвал саратовскую, с колокольчиками, гармонь, сыпал разухабистую плясовую, а Гришкин отец выхаживал трепака, бухал в слань окованной деревяшкой, взмахивал руками, гикал разбойно: «И-эх ты-ы!..» Лодки сплывали медленно. Гришка правил кормовым веслом. Люди на берегу смеялись, кричали рыбакам, подзадоривали:
— Сыпь, ребята! Рви постромки!
— Нехай знают рыно́вских!
Гришкин отец кричал в ответ:
— Живе-е-ем!..
Лишь когда перепивал, начинал плакать, гладил старую деревяшку, грозил кому-то большим кулаком:
— Я вам покажу!
В тот день Гришка с отцом чинили сети: вырезали, выхватывали изодранные куски, частили — глазом не возвидишь — иглицей, в момент наращивали новые очки, целые полотнища. Иногда останавливались, слушали недалекий звон самолетов, глухие тяжелые разрывы.
Война подходила все ближе.
Тогда Гришка подумал, что, может, и не придется плавать ночью… Словно сердце чуяло.
Они успели посадить, приготовить новую сетку, когда прибежала мать. Глаза у нее были страшные.
— Немцы! — крикнула она. — Танки немецкие!
Отец стоял посреди двора, отставив деревяшку. Косоворотка расстегнута, густые клочкастые брови решительно сошлись у переносья. Со степи наваливал гул моторов, то чаще, то реже рвались снаряды. Мать бестолково тыкалась из угла в угол, во дворах всполошенно брехали собаки, кто-то кричал сорванным голосом:
— Весла! Живо несите весла!
Отец стоял и слушал, как приближается рев моторов.
— Гришка! — громко приказал он. — Дай топор! Быстро!
Гришка не знал, зачем отцу понадобился вдруг топор, но казалось очень важным — принести… Он нашел топор в прихожей под кроватью, схватил, выскочил на крыльцо. Отец лежал раскинув руки, подплыл кровью. Земля не успела впитать ее, кровь была яркая, Гришке показалось — огненно-горячая. И мать лежала мертвая. Только крови не было. Стоял, гудел чужой танк. Проломил дощатый заборик и остановился. Длинная пушка с утолщенным концом глядела черным зраком на Волгу.