По дороге домой Мишка решительно догнал Любу. Но — удивительное дело! — охватила беспричинная робость: не мог вымолвить ни слова. Это он-то, Агарков Мишка!
Шли, молчали. А идти до конца, идти в одну квартиру. Покосился на нее и вдруг увидел, какая она строгая и какая красивая. Она отлично учится и сама ведет все домашнее хозяйство. Потому что матери у нее нет. Мать умерла. На другой отец не женится, говорит — «определю вот Любашку»… Отец у Любы много курит и постоянно читает. Газеты просматривает на ходу, в трамвае, за обедом. Кажется, его интересуют решительно все газеты, какие только есть. Мишка уважал его, а сейчас вдруг испугался.
До этого дня не подозревал, что есть такая штука — робость. И дело как будто не в отце…
Мишка не привык вести себя тихо-смирно. Он сказал:
— Я хотел тебя вздуть.
Люба глянула на него, улыбнулась:
— За что?
Этого Мишка не знал. И опять оробел.
На другой день было все по-старому. Только в душе поселились робость и ожидание чего-то необыкновенного. Робость захлестывала Мишку всякий раз, когда рядом была Люба.
Ну, погоди, он ей покажет!
Но знал уже, что угроза напрасная, никогда не сделает Любе плохого. Только оробеет…
Как-то вечером в квартире погасло электричество. На кухне к нему подошла Люба. Мишка почувствовал ее дыхание, колкую прядь волос и тонкий, какой-то необыкновенный аромат.
— Миша, — сказала она, — поцелуй меня.
Мишке сделалось жутко.
Но был он самым отчаянным парнем. Самым смелым и честным. Он ответил:
— Не могу.
— Почему? — тихонько спросила Люба, дохнула в лицо Мишке обиженно и жарко.
— Потому что я — комсомолец. Это будет нечестно.
Люба молчала. Это молчание показалось ужасающе долгим. Мишка успел догадаться, понять, что сказал великую глупость, после этого надо провалиться сквозь землю.
Люба сказала:
— Миша, я — комсорг класса, я тебе разрешаю.
И засмеялась весело, звонко, точно рассыпались, разбежались серебряные колокольчики. Ушла в свою комнату, а Мишка стоял и слушал, как она заходилась от смеха, выговаривала какие-то слова и опять изнемогала от хохота.
Мишка решил, что пропал.
Но все шло по-старому, случай на кухне отодвигался, отходил все дальше, иной раз даже не верилось, что так было. Но, встречаясь с Любой глаза в глаза, убеждался: было. А смеялась… Должно быть, она защищалась от Мишкиной несмышлености.
Теперь будто прозрел. Как-то сразу повзрослел, стал видеть, понимать такое, о чем раньше не подозревал. Все чаще приходило желание остаться с Любой наедине, чтобы смотреть на нее. Ничего больше не хотелось — только смотреть.
Где она сейчас?
В училище он получал от нее письма. И сам писал. А с тех пор как ушел на фронт, почти не вспоминал. Это почему? Бойцы, случается, разговорятся, начнут рассказывать… Иной такое поведает — уши трубочкой сворачиваются. Мишка подозревал, что многие врут, чтобы показаться удачливыми бабниками. Сам он в таких разговорах никогда не участвовал. Потому что у него ничегошеньки не было. И хорошо бы дожить, встретиться с Любой…
Встретятся или не встретятся?
Мысли о Любе пропали: надо обойти расположение, проверить и распорядиться. Да еще Анисимов со своими друзьями — дошли, не дошли?..
Обойдет, все выяснит.
Еще одну минутку… Голова клонится, валится на грудь. Потому что не спал уже трое суток. Он чувствует, как тепло рукам, ногам. Тепло во всем доме. Чудно: мороз, от дома ничего не осталось, а тепло. Это почему? Ага, засыпает. Да нет, еще одну минуту, досчитает до тридцати. А Люба, оказывается, все такая же: у нее строгие глаза и мягкая, застенчивая улыбка. Подошла, тронула за плечо:
— Миша, поцелуй меня.
Близко, показалось — возле самого уха, ударил, густо сыпанул крупный град. По железному листу — та-та-та-та! Михаил не оторвался еще от сна, но уже понял: пулемет. И чей-то негромкий упреждающий голос:
— Немцы.
Михаил стряхнул остатки сна, подумал беззлобно: «Не дали передохнуть, сволочи».
Увидел небо и снег, близкие развалины, взял автомат на изготовку:
— Слушай мою команду!
ГЛАВА 7
Капитан Веригин ввалился в штабной блиндаж — овчинный полушубок нараспашку, шапка держится на голове лишь честным словом. На нем белые чесанки с отворотами, под шубняком туго перепоясанная фуфайка; пистолет заткнут прямо за ремень. Валенки ношеные, со следами калош, задники подшиты кожей, но сидят на ноге ладно, голенища в обтяжку, на сгибах упруго морщатся. Конечно, валенки — не сапоги, но все равно — и в валенках капитан Веригин словно бог войны: в каждом движении сила, подсушенное морозом, прихваченное пороховым дымом лицо отливает вороненой сталью, верхняя губа вздрагивает и приподнимается, обнажая белые, плотно пригнанные зубы. А глаза заледенелые, как будто капитан Веригин смотрит, силится, но ничего не видит. Да нет, он видит. Мысленно видит полковника Крутого. И хочет спросить…
Он спросит!
Пинком отбросил табуретку, позвал:
— Гришка, тащи!