Командующий смотрел на синие снега, он видел морозную, нестерпимо жгучую зарю, по колено увязшее одинокое деревцо… Расчищенные солдатами дорожки ночью замело; снег лежал на грузовиках и на повозках, он сровнял холмики землянок и блиндажей. Антенны армейской радиостанции и телефонные провода обросли инеем в руку толщиной; даже часовой, который при виде командующего замер, был запорошен снегом.
На всем белом свете только ветер и лютый мороз. И русские… Кругом русские. Железное кольцо окружения стягивается медленно и неотвратимо. До верной гибели тридцать километров. А сколько потребуется времени? Если генерал фон Зейдлиц прав…
Паулюс не хочет думать о памятной записке фон Зейдлица. Потому что записка построена на железной логике. И на фактах. Не хочет думать потому, что Зейдлиц прав.
Так почему же он, Паулюс, отвергает?..
Прав был фон Виттерсгейм… Но вместо того чтобы согласиться, отстранил от командования корпусом. Сейчас понимает фон Зейдлица, в душе соглашается, но доводы генерала отверг. Потому что не хочет брать на себя ответственность.
Это что, трусость?
Небо на востоке померкло, его затянуло серой мглой, и уж нельзя было увидеть, различить край земли. Хвостатая поземка — словно тянулись, вязались белые лыки — мела по затверделому насту; белыми онучами окручивала сапоги командующего; ветер схватывал снежок, взвизгивал, смеялся, швырял генералу в лицо: береги-и-ись!..
Может быть, действительно трусость?
Странно, до этого мысли о трусости к нему не приходили. За этим словом он всегда видел только солдата. Но применить к себе… Должно быть, потому не допускал этого слова, что не было ситуаций, где требовалось мужество. Потому что до этого всю войну шел благополучно.
А вот Зейдлиц ведет себя по-другому…
Лицо и руки вяжет морозом, холод забирается под меховую подкладку, стынут колени… Да, да, Зейдлиц стукнул кулаком, он не стесняется и не боится, изложил свой взгляд в документе.
Точно наяву Паулюс увидел вчерашнее совещание: лица, глаза, ордена, лампасы… Услышал твердый голос фон Зейдлица.
— Для армии существует только два пути: прорыв на Котельниково или погибель! Снабжение по воздуху — гнусная ложь! Нам нужна тысяча тонн в сутки! Ежедневно в котле должны приземляться пятьсот самолетов! Где эти самолеты? Я спрашиваю: где? Основной фронт не стабилен и отодвигается все дальше, мы попросту передохнем с голоду! Я не верю обещаниям из Берлина! Ложь! Ложь!
И другой голос:
— Прекратить!
Два генерала стояли вплотную друг к другу, каждый из них мог бы командовать армией…
— Вы не смеете противиться приказу высшего командования!
Паулюс и сейчас видит бешеные глаза генерала Гейтца и толстую жилу на лбу, которая вот-вот лопнет… И генерала Зейдлица видит: гневное, перекошенное лицо и маленький кулачок.
— Приказ высшего командования обрекает нас на гибель! Мы обязаны думать!..
В ушах Паулюса звон. То ли ветер звенит и хохочет, то ли кровь стучит и колотится. Ветер налетел, ударил туго и тяжело, точно гахнуло из широкой промороженной глотки:
— Я расстреляю вас! За неповиновение Гитлеру — расстреляю!
Паулюс переступил, нащупал сапогами твердое… Нет, генерал Зейдлиц не сдался. Хоть его никто не поддержал, он не попятился ни на шаг; во взгляде, в каждом жесте — убежденность и решимость, сознание своей правоты, своей ответственности.
Сейчас, стоя на морозе, на ветру, Паулюс усомнился вдруг и заподозрил: «Не фрондерство ли? Как повел бы он себя на месте командующего?»
Но проверять себя возможными действиями генерала фон Зейдлица не хотелось. И дело было не в самолюбии. Просто фон Зейдлиц представлялся не тем человеком, с которым надо сверять свои решения и поступки.
Но кто-то был. Он есть, совсем близко. Паулюс торопится, спешит. И в то же время боится найти.
Да! Генерал Жердин! Ему было невероятно тяжело под Харьковом… А потом в излучине Дона. Оборонительные бои в городе: за спиной Волга. Что чувствовал, переживал генерал Жердин в тяжелые, критические дни? Он что, уповал на бога или на Сталина?
Ветер забежал сбоку, ударил с размаху, точно хотел сшибить и повалить. Паулюс увидел все то же мутное небо… Сквозь бегучую серую наволочь проглядывало иногда оловянное солнце.
Как поступил бы Жердин?
Обер-лейтенант Циммерман осторожно напомнил:
— Господин генерал…
Да, да… Пора возвращаться. Еще раз посмотрел на восток, повернулся, пошел. Ссутулившись, зашагал по глубокому снегу.
Генерал Жердин, похоже, никогда не чувствовал себя угнетенным и беспомощным, его никогда не лишали свободы действий. На него надеялись, ему доверяли.
Но перенять, научиться нельзя.
Кругом сделалось светло, солдаты расчищали дорожки, разогревали, заводили моторы, а связисты, увязая в снегу, тянули красную нитку телефонного провода… Они были в легких шинелях, в пилотках по самые уши, с обвязанными лицами. Работал, гудел движок походной электростанции, возле стояли двое мотористов, разламывали, должно быть, замерзший хлеб. Командующего не видели. Главное было — разломить, разделить хлеб.
ГЛАВА 9