Приподнимался, высовывал голову, смотрел в сторону противника. Хоть яма и в коробке, обзор хороший: два простенка обрушены, огонь ведут едва ли не по кругу. Хорошая яма, ничего не скажешь. Но сидеть в ней сутками радости мало. В подвале, где обороняется вся группа, тоже ни печи, ни перины, ветер гуляет и снег замахивает, но там хоть поразмяться можно, пробежаться из угла в угол. Поэтому, а скорее всего чтобы побыть на людях, в подвал приползают либо Шорин, либо Анисимов. А то и Лихарев. Этот все больше молчит: нашел — молчит, потерял — молчит.

— Удивительный человек, — разводит руками Анисимов. — Ни страха-боязни в ем, ни печали, ни радости… А нынче, братцы мои, видел, как Лихарев смеется. Немцы, значица, поднялись, а Лихарев в аккурат — за пулеметом. И ловко так жиганул… Раз, другой… Ровно косой по ногам. Глянул я на Лихарева, а он смеется. Будто веселую пляску смотрит. Верите, братцы мои, страшно мне сделалось.

Приходил погреться, потоптаться Лихарев. Курил, слушал, молчал. Семен Коблов спрашивал:

— Живем?

— Ничего, — нехотя отвечал Лихарев. — Сухари есть, патроны есть — жить можно.

В один из таких приходов закурили из одного кисета, Семен Коблов спросил:

— Дома-то кто у тебя?

Подошел Михаил Агарков, толкнул в плечо:

— Здорово, Лихарев!

Другие подошли, тоже потянулись к кисету.

Не по новой должности спросил Семен Коблов — по старой окопной дружбе. Выходило так: плечо к плечу воевали, из одного котелка хлебали, одним по́том умывались, а знали друг друга мало. Молчит-помалкивает Лихарев, молчит и Коблов. Переспросил уже настойчиво:

— Дома-то у тебя — кто?

Лихарев всегда смаковал цигарку, по-особенному вкусно шлепал губами, словно пробовал сладкую патоку. А сейчас выплюнул окурок, сказал:

— Никого! У меня, считай, и дома-то нет.

— Как так — нет? — удивился Коблов. — Никогда не говорил… — Догадался, что затронул потайное, дохнул виновато: — Воюем вон сколько, словно пара быков в одной упряжке ходим, а разговору не было.

Лихарев ничего на это не сказал, заторопился свернуть новую цигарку.

В подвале пахло горелым камнем и пороховым дымом, солдаты стояли вокруг Лихарева тесно, и всем было как будто неловко, словно каждый из них был виноват перед ним. Все молчали, торопливо курили, за цигаркой прятались от самих себя. Еще никто не знал, как и что у Лихарева, но спросили, копнули в душе — и почувствовали: отвечать парню нелегко, больно. Сразу прижухли, всем сделалось нехорошо.

Было темно, только пыхнет огонек цигарки, кинет на худое, небритое лицо неверный красноватый свет, и опять — хоть глаз выколи. Слышно, как бьют ломом в каменную стену, как позванивает железо. Да вскинется стрельба по фронту… Редкие орудийные выстрелы, близкие и далекие, глохнут, словно вязнут в подвальной темноте.

Похоже тяготясь тишиной, Лихарев заговорил:

— Была семья… Жена, дети, сестра. Собственный дом. Друзья-товарищи были. По воскресеньям сходились и за рюмкой, и за чаем, и просто потолковать о жизни. Так вот… Было. — Замолчал. Но тут же вскинулся, заторопился: — Жили как люди. Семья, детишки. Мы жили в районном центре. Игнатьев вон про хутор Грачи рассказывал, а хутор этот нашего района. Ну так вот, значит… Была жена и двое деток. Маша и Гриша. Двойняшки.

Кто-то спросил:

— Лихарев, тебе сколько лет?

Лихарев смешался и замолчал. Потом кивнул, точно вспомнил:

— К началу войны мне двадцать семь стукнуло. Ребятишкам по три годика исполнилось. Ну вот… А жена помоложе была. Ну вот… Жили, значит. Я работал механиком в МТС, она — портнихой. Сестра моя жила с нами… С детства хроменькая была, на люди показывалась редко, все больше по дому старалась да книжки читала. Ну вот… Жили в достатке, люди нам завидовали. И радовались, глядя на нас. Я точно знаю — радовались! — твердо поставил Лихарев. — И на войну проводили меня хорошо. Другие-то жены поплакали, помахали… А моя сорок километров шагала сбочь колонны, до самого пересыльного пункта. — Лихарев помолчал, закончил: — Вот оно как.

Свернул новую цигарку, прикурил у Семена Коблова, спросил:

— Грачи-то хорошо помнишь?

Вместо него отозвался Михаил Агарков:

— Не то чтобы хутор, ни одной тропки не забудешь, как отступали по тем местам.

— От Грачей до нас ровно десять километров. Никому не сказал я тогда, не попросился. Промучился всю ночь. Ну, отпустили бы… Считай — отстал. А нагонять — сами знаете… Не стал проситься. Чтобы не рвать душу и сердце. И никому не сказал ни слова. А когда подходили к Дону, повстречали беженцев. Может, помните? И надо же — угадал среди них соседа! Из-под немцев ушел. Можно сказать, чудом. Вот он и рассказал мне… — Лихарев тянул, глотал табачный дым, пил — не мог напиться. — Рассказал… Прямое попадание в дом. Осталась одна воронка.

И — точно выдохся, вконец обессилел — умолк. Тут же заговорил опять, глухо, безразлично, как будто эти слова уж не имели к нему никакого отношения:

— Я с того рассказа сделался сам не свой. Фашисты для меня — даже не люди… — Лихарев шатнулся, пошел. Остановился, кинул скороговоркой: — Случись пленные, брать не буду. Чтобы знали вы. Там суди меня бог и военный трибунал.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги