Он не любил похорон. При всей чистоте его разума и желудка, мистер Кит питал безрассудную ненависть к смерти и, что куда замечательнее, без малейшего стыда в ней признавался.
— Следующее погребение, на котором я намереваюсь присутствовать, — говорил он, — это моё собственное. И пусть оно состоится не скоро! Нет, меня не интересуют ни похороны, ни мысли, которые они навевают. Трусливая позиция? Я так не думаю. Трус отказывается смотреть фактам в лицо. Смерть это факт. Я нередко смотрел ей в лицо. Очень неприятное лицо. Люди по большей части норовят только покоситься на него да и то украдкой. Они до икоты боятся смерти и со страху произносят по её адресу всякие чванливые глупости. Вздор чистой воды! Со смертью та же история, что и с Богом — мы называем их благими, поскольку опасаемся того, что они могут с нами сделать. Вот вам и вся наша почтительность. Смерть универсальна, неизбежна и тем не менее гнусна. Любого другого противника можно оставить без внимания или подкупить, или обойти стороной, или раздавить. Но этот проклятый призрак стучится в вашу дверь и не дожидается, когда вы крикните: «Войдите». Отвратительно! Если другие люди думают иначе, то это потому, что они и живут иначе. Как они живут? Как корова, сверзившаяся в тёмную яму и теперь коротающая время в размышлениях, отчего это у неё так болит спина. Подобная публика вполне способна с радостью ожидать приближения смерти. Это лучшее, что могут сделать такие люди — покинуть мир, который сами же называют тёмной ямой, мир, явно созданный не для них, судя по тому, что они вечно испытывают неудобство по тому или иному поводу. Скатертью дорога и им, и их нравственным корчам.
Мистер Кит утверждал, что он неудобств не испытывает никогда. О, нет! Он нравственными корчами не страдает. В отличие от других, он «должным образом реагирует на внешние раздражители», он культивирует в себе «функцию реальности», уж он-то знает, как «управлять своими рефлексами». Его нервные импульсы «должным образом скоординированы». Мистер Кит любил жизнь. Она обходилась с ним по-хорошему. И от этого ему была ненавистна мысль о необходимости проститься с благодатной землёй и с синим небом над головою, со своей кухней и с книгами, с садовниками, с розами и с пламенеющими ипомеями; ненавистна необходимость променять всё, что он любил, все эти осязаемые радости на отвратительное и вековечное уничтожение.
Вот почему, избавившись от комитета несносных шутов, мистер Кит старался теперь растянуть завтрак далеко за пределы отведённого для него времени. В конце концов еды больше не осталось и всё же ему не хотелось двигаться с места. Эти люди вывели его из себя, им почти удалось испортить ему утро. А тут ещё похороны! Может быть, пойти в дом, почитать или написать несколько писем? Нет. Писать сейчас письма он не мог. Не чувствовал себя в достаточной мере раблезианцем{145}. В данный миг его богом был Эпикур. Пребывая в состоянии языческого томления, мистер Кит раскурил сигару и откинулся в кресле, стараясь вернуть себе душевный покой.
Он находился в любимом своём углу сада — на чём-то вроде выступающего отрога горы или платформы, затенённой грандиозными зонтичными пихтами. Чуть ниже, казалось совсем рядом, росла группа похожих на языки пламени кипарисов, опрятные очертания их выделялись на фоне моря, жемчужно мерцающего далеко внизу. Млечная утренняя дымка, которую предстояло вскоре разогнать ветерку, ещё висела над водой и дальним материком, трепетала над линией горизонта сквозистыми опаловыми лентами. Взгляд Кита блуждал по волнообразно колеблющемуся саду, полному солнечного света, цветов и гудения насекомых. Из недалёких зарослей вербены долетела переливистая песенка славки. Кит обрадовался. Славкам он потакал, и потому что любил их пение, и потому что они уничтожали пауков, настырная паутина которых то и дело норовила облепить его очки. Садовникам было строго-настрого заказано приближаться к их гнёздам. Одна из мелких горестей его жизни состояла в том, что он по своей близорукости никогда не мог отыскать птичье гнездо — никогда, даже мальчиком. Воспоминания отрочества стали одно за одном возникать у него в голове и, свиваясь, уноситься в небо вместе с колечками ароматного дыма «гаваны»…
Из листвы, с одной из древесных верхушек вдруг пролилась мелодия иволги, словно свистнула флейта. Торопится, подумал он, поёт без особого чувства, скорее по долгу, чем по склонности, без полнозвучной лёгкости иволг, слышанных им в иных землях. Все его иволги и пчелоеды только и делали, что спешили. То же самое соловьи. На день, на два они прибегали к его гостеприимству, а потом, без особых стараний немного попев, словно произнеся поверхностную и неискреннюю благодарность — совсем, как любой из гостей одного с ним племени — отправлялись куда-то дальше на север.
На север!