Корфонозов встал, запер дверь и опустил занавеску. Он мог бы погасить и лампу. Укрывшись снова пиджаком, он немного успокоился. Сейчас те уже не смогут войти. Они сидят в одном из купе и злословят по его адресу. «Изменник отечества и престола…» — «Все же, господа, с ним поступили несправедливо…» — «Что ему стоило вернуться в армию, разумеется, если бы он не стал коммунистом… Теперь, когда армия понемногу возрождается…» — «Честолюбие, господа, честолюбие..› Он их видел, ощущал запах сапог, видел мундиры, блестящие погоны, видел их мир — мир, в котором он жил столько лет и который был ему так знаком и мил когда-то. А теперь он лежит тут как отвергнутый, и нет у него никакой опоры — ни дома, ни любимой женщины, ни карьеры… нет ничего, кроме ужасной неизвестности и претящей ему чуждой среды…

Он не заметил, когда поезд тронулся. Свет перрона отодвинулся далеко назад, окно снова засинело. «Ужасная неизвестность!» — вздыхали колеса вагона. «Ни дома, ни жены, ни карьеры», — подхватывал паровоз. И никуда от этого не убежать, никуда…

Он попытался успокоиться и заснуть, но это оказалось невозможным. Нервная судорога непрерывно сводила лицо, изматывала его. Он встал и опустил окно. Перед глазами возникло что-то темное, необозримое и хаотичное. Свет, падающий из окон вагонов, полз вдоль полотна широкой желтой лентой. Вдали блеснули огоньки какой-то деревушки. Отяжелевшее от звезд августовское небо с трудом отделялось от линии горизонта, темнела купа одиноких деревьев — черные тени, убегавшие назад, казалось, унес вихрь; остался позади и переезд с проселочной дорогой, белым пятном промелькнула отара овец. Потом, как сказочное чудовище, сверкнула светящаяся окнами мельница. А вдалеке — городок, деревушки, в которых лают собаки, поля, убаюканные пиликаньем цикад, и снова станции с черными часами, висящими над перроном, и освещенные буфеты, небольшие кучки пассажиров и встречающих… Чья эта земля, которую он знал на ощупь, которую защищал на полях сражений, которую любил, которую любит и сейчас? Кем она проклята и почему для него она стала мачехой? Чья же ты, чья? Льстецов, попкрыстановых, людей с черной кровью в жилах, всего этого сброда — героев и подлецов, христопродавцев и святых?

Кровь мою сосут свои.Плоть грызут чужие…

Он почувствовал вдруг, что руки его сжимают до боли железную раму окна, а грудь теснит мучительное страдание.

«…Сестру продал, от страждущего брата отвернулся безучастно…»

«…Сестру продал… безучастно», — повторял поезд. «Чужие, чужие», — подхватывали вагоны. «Ты опоздал! Опоздал!» — говорили колеса.

5

Косые лучи сентябрьского солнца, проникающие в крохотную мансарду через единственное оконце, скоро угаснут в высоком поблекшем небе, сухой блеск которого напоминает покрытую пылью эмаль. Верхушки тополей у реки пылают, пылают колокольни церквей, башня со старинными часами, крыши высоких зданий, и Кале, со своими жестяными кровлями, представляет феерическое зрелище. Синеватая тень, полная мирной истомы, пролегла от реки через верхнюю площадь до самой больницы, где две одинокие сосны пытаются проткнуть своими верхушками небо. В этот час по проселочным дорогам, потонувшим в красноватой глинистой пыли, среди пожелтевшей кукурузы, в листьях которой свистит и шепчет вечерний ветерок, скрипят телеги, доверху нагруженные тыквами, похожими на обливные керамические кувшины. Рассохшиеся от жары ярма потрескивают, волы оставляют в пыли влажные следы пены, стекающей с морд, и медленно помахивают хвостами. Перед одной из таких телег шагает высокий, худощавый крестьянин. Кажется, что и он опален зноем. На тыквах восседает девчушка лет девяти с длинной палкой в руке. Ножонки у нее черные, как у цыганки, красное платьишко выгорело на солнце и стало буро-грязного цвета… Кругом — высохший бурьян. И лишь местами желтеет зверобой и белыми пятнами известки выделяется тысячелистник, а на утоптанной стерне — волчец и чертополох. Дальше — горизонт, над ним серо-синее небо, как огромный глаз убитого животного…

…В эти минуты Велико, слесарь, надраивает битым кирпичом дуло своего карабина с обрезанным прикладом, а Дако, у него за спиной, чистит позеленевшие патроны.

В руках слесаря карабин кажется детской игрушкой. Ему хочется относиться к оружию с доверием и любовью, но карабин такой неприглядный и жалкий, что нижняя губа слесаря презрительно отвисает, словно он готовится плюнуть.

— Брось, не отчищай их! Пускай останутся такими — сильней кровь отравят.

— Не лезут. Слишком толстые, — говорит в ответ. Дако.

…В селе Равни-Рыт, под навесом, укутанный в овечьи шкуры лежит Менка — так жестоко избил его третьего дня новый кмет. Веко единственного глаза покраснело, бровь над ним дерзко приподнята, сам глаз сверкает злобой и смотрит на тот же печальный закат, который медленно угасает и на вершинах Балкан, пронзая огненными стрелами буковые леса. Губы Менки едва заметно шевелятся — шепчут стихи Ботева. Менка смотрит на Балканы своим широко открытым глазом и мечтает…

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги