Шуйские подняли торговый посад на мятеж, но разгромить двор Годунова не удалось. Тот собрал внушительные силы. На бояр, князей церкви, московских гостей[178] и торговых людей легла государева опала. Митрополит Дионисий был лишен архиерейского сана, пострижен в иноки и сослан в новгородский Хутынский монастырь. Крутицкий архиепископ Варлаам заточен в Антониев монастырь. Иван Шуйский пострижен в Кирилло-Белозерскую обитель и по тайному приказу Годунова задушен. Андрей Шуйский заточен в Буй-городок и умерщвлен в застенке. Василий Шуйский сослан в Галич. Изгнаны из Москвы Воротынские, Голицыны, Шереметевы, Колычевы, Бутурлины. Шестерым гостям московским на Красной площади отрубили головы. Сотни посадских людей были сосланы в Сибирь. Бориска стал полновластным правителем державы. Вот таков сказ, дорогой тесть.
— Да-а, — протянул Иван Васильевич. — Злодей, однако, Борис Годунов. — Страшновато мне за тебя, Федор Никитич. Как бы…
Не договорил, закрутил головой.
— От Бориски всего можно ожидать, но Романовы никогда в ногах у него валятся не будут.
На душе у Ивана Шестова потяжелело.
Глава 4
ОТЕЦ И АНТОНИДА
Антонида больше походила на отца, чем на мать — и лицом, слегка продолговатым, и глазами серыми, и русой головой, и нравом рассудливым. От матери же ей не передалось ни лукавой задоринки в глазах, ни игривости, ни легкокрылого веселья. Степенная, домовитая, отменная повариха.
Отец как-то высказал:
— Настена не была сноровистой хозяйкой, но то не в упрек. Мать ее берегла, к горшкам и печеву не допускала. Успеешь, сказывала, ухватами греметь. Тебе надо чадо беречь, лучше за прялкой сиди.
Мать свою Антонида так и не видела. Жалела, нередко расспрашивала отца, но тот отделывался немногими словами:
— Нрав у нее был золотой, дочка, но пожить с ней долго Господь не дал.
Антонида встала к печи чуть ли не с десяти лет. Жизнь заставила. Отцу быть дома недосуг, весь в хлопотах. Вотчинному старосте за всем пригляд надобен. Вот и сновала дочь по избе и двору, как пчелка в саду. Отец как-то посмотрел на Тонюшку виноватыми глазами и молвил:
— А что если я, дочка, работницу приведу? Нелегко тебе по дому крутиться.
— Ничего тяжелого, тятенька. Любо мне по дому управляться. Аль варево мое тебе не по нраву?
— По нраву, дочка. Дивлюсь даже. Вчера пироги с грибами ел. Вкуснятина. И как только наловчилась?
— У бабки Матрены когда-то высмотрела. Жива ли теперь?
— Едва ли, дочка.
— А Аленка? Уж так мне с ней было повадно.
— Аленку, надеюсь, Бог миловал.
Отец почему-то вздохнул, глаза его погрустнели, наполнились тоской. Что это с ним?
Тонюшка до сих пор не ведала о скоротечной любви отца и Аленки. А Сусанин сидел на лавке, мял неспокойными руками шапку и невольно вспоминал девушку из Сосновки. Не появись сыскные люди, думал он, была бы у него добрая жена, и не довелось бы десятилетней дочке вставать к печи. Слишком еще мала она, дабы домовничать. Даже с коровой научилась управляться. А ведь ее надо и напоить, и накормить, и сено в стойло кинуть. Особого тщания требует дойка. Мужик не ведает, как и подступиться к корове, а дочка и вымя теплой и чистой водой подмоет, и соски умело оттянет, и доброе слово найдет. Буренка ласку чует, ногой по ведру не брыкнет.
Для Тонюшки молоко — любимое лакомство. Оно и понятно. В беглую пору натерпелась без молока, всё канючила: «Молочка хочу, молочка хочу». Ныне же пьет вдоволь, сливками, сметаной и творогом отца потчует. Худо ли с кормилицей? Корова на дворе — так и еда на столе.
И все же отцу жаль свою дочь: почитай, детства не видела. Другие девчушки не домовничают. То в игрища играют, то в речке плещутся, а зимой снеговиков лепят. Сусанину не раз бабы сказывали:
— Такой-то справный мужик, а хозяйки в доме нет.
Сусанин отшучивался:
— Обойдусь, бабыньки.
— Как это «обойдусь?» Без жены, что без рук. Хозяюшка в дому — оладышек в меду.
Сусанин отмахивался, а бабы побойчей да поязыкастей, подначивали:
— Да у него, бабыньки, похотник никак скрючился, как у нашего деда Шишка. (Дед Шишок был одним из самых старых мужиков).
Охальный, заливистый смех на всю деревню, а у Иванки щеки, будто свеклой натерты. Смущенно крякал и уходил прочь.
Но так было до его назначения старостой. Бабы языки свои окоротили, больше не подшучивали. Вотчинный староста — царь и Бог для крестьян, его боялись пуще барина, ибо тот вовсем полагался на старосту и лишь по его докладу наказывал мужиков.
А наказать мужика — проще пареной репы: не одну провинность за день можно сыскать. Надо барское поле пахать, а сам пошел в лес древо срубить, ибо нижний венец у избы подгнил. Барин ни сном, ни духом не ведает, что кто-то из мужиков на изделье не вышел, у старосты же — семь глаз на лбу. Прежний, бывало, непременно настучит барину да еще сам строгий суд свершит, дабы другим мужикам было неповадно.
Новый же староста на диво крестьян к барину не бегал, а шел к мужику, и без ругани, степенно выговаривал: