Устинья печь не затапливала: ждала умельца, хотя до конца не верилось. В кои-то веки было, чтобы сам староста очаг ставил. Еще вчера у избы свалили песок и глину. Как деревня на то глянет? Здесь каждый шаг на виду. Да и что шаг? На одном конце деревни чихнешь — на другом слышно. Бабы злословить примутся, а мужики хихикать да судачить. Для языка нет ни запора, ни запрета. И зачем только Иван Осипович ставить печь навязался? Уж лучше бы не приходил.
Но тот спозаранку заявился. Поздоровался, скинул котому на лавку и молвил:
— Икону и посуду вынеси в чулан. Начну печь разбирать.
Вынул лепешки, спросил:
— Корову управила?
— Управила, милостивец. Она у меня удойная.
— Вот и славно. Чу, без печева осталась. Поешь лепешек с молоком.
Устинья едва вновь старосте в ноги не кинулась, но тот упредил:
— Вот заладила. Смотри, осерчаю.
— Не стану боле, милостивец.
— И милостивцем меня не кличь. Имя есть.
Иван Осипович за каких-то два часа разобрал печь, а затем пошел месить глину с песком. Устинья носила бадейками воду…
Антонида вышла из горенки, а отца уже нет. Даже к трапезе не приступал, но тому не подивилась. Отец нередко уходил из избы чуть свет. Всякому дню подобала своя забота. Но сегодня отец ни к обеду не вернулся, ни к ужину.
«Не у барина ли застрял?.. Но отчего к нему в работной сряде ушел? Такого с ним не случалось».
Все прояснилось, когда Антонида вышла из избы, а тут показался звонарь Епишка.
— Никак отца поджидаешь? Да он в доранье в Деревнищи ушел.
— К мужикам?
— Кабы к мужикам, — хмыкнул Епишка и озорновато подмигнул капустным глазом. — К Устинье печь ставить, хе-хе.
— Как это к Устинье? Какая печь? — пришла в замешательство Антонида.
— Обыкновенная. Расхудилась, как дырявая сеть, вот и ставит.
— Зайди-ка, Епишка, в избу. Откуда проведал, коль на колокольне спал?
Епишка глянул на поставец, крякнул:
— Во рту пересохло, Антонида. Не одаришь ли чарочкой?
— Аль я тебя на чарочку звала?
— Гость не кость, за дверь не выкинешь, а коли так — не нарушай русский побыт. Накорми, напои, опосля и вестей расспроси.
Антонида уж и не рада, что пригласила выпивоху в избу, но махнула рукой, поднесла чарку.
Епишка блаженно крякнул, огладил живот
— Будто сам Христос по чреву в лапотках пробежался. Изрекаю! Епишка на колокольне не дрыхнет, ибо он не токмо звонарь, но и дозорный, как Добрыня на богатырской заставе. Епишка всё видит. Заполыхает изба — немедля колокол загремит. Надо старосте мужиков собрать, дабы Епишке за дозор корчагу вина каждую неделю ставили…
— Да погоди ты со своей корчагой, пустомеля. О деле сказывай.
— Изрекаю. Раненько в дозор стал. Глянь, отец твой с торбой шествует. Кричу с колокольни: «Здрав буде, Иван Осипыч!». «И ты здрав буде Епифан Дормидонтыч».
— Так уж и Дормидонтыч? Никогда не слышала.
— Дормидонтыч! — с важным видом поднял перст над головой Епишка. — Мы с твоим отцом закадычные друзья. На одном солнышке онучи сушили. Кого он на рыбные ловы берет? Епишку. Поднесла бы еще чарочку.
— Слушай, Епишка, коль ты о деле сказывать не будешь, то кочерги сведаешь!
Антонида и в самом деле схватилась за кочергу.
— Изрекаю! После обедни я в Деревнищи пошел. Дружок там у меня борову кровя пускает. Подсобил, под печеночку…
Антонида громыхнула ухватом.
— Изрекаю! У бабы Устиньи печь развалилась. Не поверил. Пошел к ее избе, а Иван Осипыч месиво из песка и глины творит. Теперь дня три будет печь складывать. А чего? Куды торопиться? Баба — вдовая, в самом соку…
— Ступай! — вконец осерчала Антонида.
Выпроводив звонаря, она сняла с колка шубейку на заячьем меху, подвязала голову убрусом и выскочила на крыльцо. По возбужденному лицу пробежал быстролетный говорливый ветер, как бы сказывая: остановись, одумайся, твое ли дело родителя увещевать, да уму-разуму учить?
Прислонилась к резному перильцу и тихонько заплакала. Ну, что же ты так, тятенька? Неужели печника не мог подыскать? Мог! Не захотел того и сам отправился к вдовице. И не печь тебя привлекла, а Устинья. Тошно стало без бабьей услады, вот и ушел ни свет, ни заря. Устинья хоть и не прелюба, ничего худого о ней не слышно, но все же осталась без мужика. И коль так, она, во что бы то ни стало, захороводит отца. И он, дабы избежать насмешек баб и мужиков, приведет Устинью в свою избу и назовет ее женой.
Ужас, какой! Всю свою жизнь она прожила с отцом, деля с ним все невзгоды, и постепенно становилась хозяйкой дома. Никто не мог ее попрекнуть, что в избе и на дворе неурядливо, напротив, во всем чувствовался надлежащий порядок, наведенный ловкой, усердной рукой. Скупой на похвалу отец нет-нет, да и скажет:
— Похвально, дочка. Ты уж на меня не пеняй, все дни в беготне.
— Понимаю, тятенька, но мне каждое дело в охотку.
— Не каждое дело девичьей руке поддается. Напорно не трудись, меня обожди, а то, гляну, уже и за топор взялась. Колоть дрова — не тесто месить.
— Приноровилась, тятенька.
— Да ведь девица ты. Что люди скажут?
— А кому говорить? Епишке с колокольни?