Правда заключалась в том, что девяностодвухлетний дедушка Нессим умирал от рака желудка. Он часами лежал в постели, свернувшись, точно эмбрион (говорил, что так меньше болит), – и порой засыпал, согнувшись пополам и обхватив себя руками. Я лишь раз застал его в этой позе. Слуги убирали его комнату, я же, проходя мимо, увидел в открытую дверь, что дедушка Нессим в полосатой пижаме лежит на кровати и держится за грудь, словно для него нет ничего дороже. От болезни он пожелтел и казался меньше ростом. Вечером в прошлую пятницу он с отсутствующим и изможденным видом читал молитвы и даже не улыбнулся, когда отец по своему обыкновению попросил: «Falla breve, Нессим, давай покороче». Он ничего не ел. Специально для него сестры приготовили розоватое желе, которое смотрело из стеклянного бокала, пока Нессим читал. Молитву он сократил. Когда настала пора перейти к трапезе, окунул ложку в дрожавший пудинг, поболтал ею в бокале, попробовал желе и, почувствовав на себе наши пристальные взгляды, признался, что не может есть. И тут я вдруг понял, что под его темной домашней курткой и блестящим лиловым аскотским галстуком проглядывает линялая пижама в синюю полоску. Ему хотелось поскорее лечь. Продолжить чтение было некому. Ни я, ни мой отец не знали иврита, да и молиться не желали, пусть даже по-французски.

– Грустно это все, – заметила бабушка Эльза. – Когда-то в этой комнате собиралась целая толпа, повсюду горели свечи. Не всем хватало места за столом. Теперь дом кажется слишком просторным. А Нессим нездоров.

Я вспомнил нашу столовую вечерами в пору таффи аль-нур: несколько поколений теснились вместе, младших от старших отделяло целое столетие; сколько же нас было тогда. Теперь вот никого не осталось. Праздничные сервизы и столовое серебро припрятали; на обед подавали всего одно блюдо; за едой кто-нибудь непременно слушал радио, а поскольку вести семейный бюджет поручили бабушке Эльзе, экономили теперь даже на мощности лампочки в столовой, так что лица и тарелки заливал слабый бледно-оранжевый свет – оттенок последнего нашего года в Египте. Мама сравнивала некогда роскошную люстру в столовой с ночником умирающего.

Старая мебель ветшала, тускнела; к некоторым частям квартиры никто не прикасался со времен «Изотты-Фраскини». На черной лестнице стояла такая грязища, что я к ней близко не подходил. Почти вся мебель нуждалась в ремонте; большую часть подлатали на скорую руку или отставили в сторонку, дожидаясь посланника небес, который с терпением, самоотверженностью и мастерством сына плотника отклеит наконец гуммированную бумагу, скреплявшую многие плетеные стулья из нашей столовой, и сотворит долгожданное чудо. «В конце концов пески все равно победят», – повторяла бабушка Эльза слова своего брата Вили, проводя пальцем по слою пыли, скопившейся в тот год на коричневой мебели после особенно свирепого хамсина. Квартиру почти перестали убирать. Она пропахла гвоздикой – и не только потому, что с ней всегда пекли пироги, но и потому, что обе сестры и брат лечили гвоздикой зубы.

За две недели до Песаха Нессима прооперировали. В качестве меры предосторожности его уговорили перевести все сбережения на счет Эльзы.

– Вот увидишь, – говорила моя бабка, уязвленная тем, что из-за перенесенного несколько лет назад легкого инсульта ее сочли неспособной взять на себя такую ответственность. – Попомни мои слова, – продолжала она, изображая, как пища изо рта попадает в пищевод и оттуда в желудок. – Она всё проглотит.

И действительно, с тех пор о деньгах Нессима не было ни слуху ни духу.

Как ни странно, за ночь дедушке Нессиму полегчало, и на заре он решился выйти на обычную свою прогулку. Все очень удивились, увидев его на ногах, и даже не стали упрекать за то, что он осмелился пойти гулять – в его-то состоянии! – а насели с расспросами.

– Да всё со мной в порядке, – отбивался Нессим, – я прекрасно себя чувствую.

– А если бы ты упал или тебе стало плохо? Если бы с тобой что-то случилось?

– Значит, я умер бы, и на этом все закончилось.

Когда стареешь, говорил мне дедушка Нессим, перестаешь бояться смерти. И даже не стыдишься умирания.

Он закурил сигарету и попросил кофе. Бабушка Эльза, изумленная его чудесным исцелением, все не могла угомониться.

– Я так и знала, это капара.

Капарой в еврейской традиции называют неизбежное несчастье, за которым следует неожиданная удача. Например, в школе поставили «неуд», зато в тот же день дорогой тебе человек чудом не попал под машину; потерял какую-нибудь драгоценность, зато потом наткнулся на старого знакомого, которого уже не чаял увидеть. С капарой проще пережить невезение: ты понимаешь (но все равно как бы сомневаешься – ни в коем случае нельзя показывать, будто бы дело решенное), что каждый удар судьбы уберегает тебя от беды похуже.

Едва услышав это слово, бабушка злобно покосилась на сестру.

– Нет, ну ты посмотри, какая гадюка, – шепнула мне бабка, – у нее же язык чешется рассказать Нессиму, что фабрику отобрали. Так и будет говорить экивоками, пока он сам не догадается.

Перейти на страницу:

Похожие книги