Через 2 недели все переменилось, и я стал чуть ли не государственным преступником. Стоит только припомнить речи Гр. Витте в Государственном Совете по вопросу о борьбе с пьянством и его настойчивые выкрики «караул», сопровождаемые прямым обвинением меня в том, что я развратил Россию, споил ее и погубил ту благодетельную меру, которую он изобрел в виде винной монополии. Стоит прочитать затем его интервью в «Новом Времени», тотчас по возвращении из-за границы, в котором он резко осуждал всю мою железнодорожную политику и обвинил меня в том, что, играя в руку железнодорожным тузам, и чуть ли не преследуя личные цели, я душил казенное строительство и внес прямой разврат (это его подлинное выражение) в частное строительство, сделавши его предметом самой неудержимой спекуляции.
Ясно до очевидности, что теперь, когда главная цель достигнута, и я более не у власти, Гр. Витте не удовольствуется одержанной победой.
Я не знал еще тогда о том, что произошло 5 дней спустя и – справедливо, или несправедливо, – связано с его же именем. Для меня совершенно очевидно, что в Финансовом Комитете начнется беспощадная критика всего, что я делал в течение 10 лет, и повторится с фотографическую точностью то, что происходило в сентябре 1905-го года в Совещаниях покойного Графа Сольского по выработке закона о Совете Министров.
Что бы я ни сказал, Гр. Витте будет непременно возражать, и мне придется для проведения самого бесспорного положения прибегать к недостойному приему – говорить против своего убеждения для того, чтобы, опровергая меня, Гр. Витте пришел к правильному выводу. К тому же в Финансовом Комитете не принято много спорить и, во всяком случае, совершенно не принято делать разногласий, всегда трудно разрешаемых Государем.
Без всякого моего желания я прослыл бы за бесполезного спорщика, а Министр Финансов оказался бы между двух огней и, примкнув, – что совершенно неизбежно – к мнению Председателя, доставил бы мне только лишнюю досаду и огорчение. Наконец, мне просто нравственно тяжело входить в дом человека, настолько ко мне нерасположенного, и я имею, после всего мною пережитого, неотъемлемое право на покой и отдых, к которому я только и стремлюсь теперь.
Мы расстались на этом с Барком, и более не встречались ни для какой беседы.
Прошло много месяцев после этой первой нашей встречи. Мирная хотя и полная тревог и осложнений жизнь сменилась войною, принесшею России еще и до революции 1917 г. столько горя и разочарований Финансы России были расстроены и день ото дня управлялись все хуже и хуже, – но со мною никто не обмолвился ни одним словом, как будто меня нет и на свете. Почему? Причин много, и они мне совершенно ясны, и я говорю только то, что я испытывал в ту минуту. Все равно, я не мог ничему помочь, среди тех условий, которые существовали во время войны, и для меня было большим нравственным успокоением то, что я не приложил своих рук к создавшемуся положению.
На этих моих свиданиях в день моего увольнения я мог бы и закончить мои воспоминания об эпизодической стороне моего увольнения и перейти к изложению того, кому я обязан моим увольнением, и какими причинами было оно вызвано.
Я отмечу, однако, еще 2-3 момента, которые заслуживают быть присоединенными к этому изложению.
Как только Барк ушел от меня, я позвонил к Сазонову по телефону прямого провода и передал сущность моего разговора с Государем относительно моего желания перебраться заграницу на посольский пост. Первое слово Сазонова было, казалось, проникнуто чувством искреннего удовольствия, и он тут же спросил меня, может ли он застать меня дома и переговорить спокойно, по горячим следам, как воспользоваться столь благоприятным настроением Государя. В шесть часов он пришел ко мне, и весь разговор принял сразу же такой простой и искренний тон, что мне было отрадно выслушать его нескрываемое желание сделать то, что отвечает моим желаниям, которые давно совпадают, как он сказал, и с его стремлением ввести в состав нашего дипломатического представительства людей иного склада ума, нежели нынешний состав наших послов, неприспособленных к требованиям резко изменившихся условий нашей политической жизни.
Не выбирая выражений, он сказал мне, что наш посол в Париже Извольский уже известил его по телеграфу, что тотчас как до Парижа дошла весть о моем вероятном увольнении, ему передали близкие ему люди, связанные отношениями с правительственными кругами, что в последних открыто выражают желание видеть меня на посту нашего посла в Париже и не скупятся на самые лестные отзывы обо мне, в связи с недавним посещением мною Парижа. Он не скрыл от меня, что Извольский прибавил к своей шифрованной депеше выражение его надежды на то, что он, Сазонов, «не даст его в обиду и защитит его интересы, так как он далек от всякого желания уступать кому бы то ни было свое место и примет любое перемещение свое за прямую обиду».