—Вы абсолютно правы, ваша светлость. Для докторов девчонка была просто находкой. Нет худа без добра.
—Вот еще чем мы обязаны войне, — сказал сэр Уильям. — Успехи медицины. В особенности психиатрии и пластической хирургии.
—Да. Эпоха прогресса. Мать этой девчонки была придурковата и немного глуха. Вышла она замуж за парня, который был еще дурнее и немного чахоточный. Другие ее не брали. И они народили четырнадцать детей. Кто придурковат, кто глух, кто калека, а кто и то, и другое, и третье. Настоящий паноптикум. Чудо, как им удалось выжить. Чудо медицины. Просто диву даешься, каких только детишек не спасают теперь наши врачи.
—Ужасная история. Но наука беспрестанно движется вперед, не правда ли?
—Совершенная правда. И она будет двигаться тем быстрее, чем больше среди населения будет кретинов.
—Вы не верите в науку, мистер Джимсон?
Я засмеялся.
—Этот дом зовется страной Бьюлы. Чудная, милая обитель, где не может быть места спорам, чтобы не будить тех, кто спит.
—Ах, вы ужасный циник, мистер Джимсон!
—Какое там! Но я и не миллионер. Умоляю вас, ваша светлость, ни в коем случае не теряйте ваших миллионов. Это пагубно отразится на вашей живописи.
—Но мы вовсе не богаты. Мы просто бедны. Иначе стали бы мы жить в такой квартире. Правда, Уильям? Где только одна ванная.
—Кстати о ванных. Я хотел бы просить вас об одолжении. Мне хотелось бы написать ваш портрет.
—Надеюсь, не в ванной?
—Нет, в натуре.
—Но я страшно худа, мистер Джимсон.
—Ничего, к вашему лицу вполне подходит худощавая фигура.
—Боюсь, мужу не понравится.
—Пусть не смотрит.
—Гойя, — сказал профессор, — написал герцогиню Альба в двух вариантах — обнаженной и одетой.
—Я видел эти картины, — сказал сэр Уильям. — Превосходные полотна. Столько экспрессии...
—Превосходные, — сказал я. — У обнаженной махи нет шеи, а у махи в сорочке — бедер. Но все равно, что-то в них есть.
—Вам не нравится Гойя, мистер Джимсон?
—Великий художник, писавший великие картины, великоватые для застольной беседы. Один только нос королевы в парадном портрете — целая проблема.
—Лирическая кисть, — сказал профессор.
—Золотая.
Но от Гойи стало слишком шумно. Нос королевы затрубил мне в ухо, и стены Бьюлы задрожали.
—Не надо о Гойе, — сказал я. — Лучше будем любоваться хозяюшкой и потягивать винцо. Когда я могу начать ваш портрет, мадам? Завтра с обеда я свободен.
—Боюсь, у меня дела.
—Нет, нет. Дела могут подождать. Не станете же вы упускать такую возможность? Стать бессмертной, как герцогиня Гойи.
—Еще портвейну, мистер Джимсон? — сказал сэр Уильям.
—С удовольствием. — Я не мог сдержать улыбки. Что, нокаутировали вас, сэр Уильям? Положили на обе лопатки. Теперь вы только тень в стране Бьюлы.
—Нам надо обдумать ваше замечательное предложение, — сказала ее светлость.
—Да, — сказал сэр Уильям, согревая стакан бренди, и голос у него потеплел, голос стал сонным. — Такая честь.
И у каждого мига ложе златое для сладкого
отдохновенья.
И над каждым ложем склонилась дочь Бьюлы,
Дабы насытить спящих с материнской любовью.
И каждая минута в алькове спит лазурном
под шелком покрывал.
А у меня хоть бы в одном глазу! Совсем не хочется спать. Перед глазами, словно праздничная процессия в Эдеме, одно за другим проходят видения. Страна богатых, где древо познания, древо добра и зла, опутано золотой колючей проволокой.
— Да, — сказал я. — Я напишу вас в стране Бьюлы, мадам. И вашу прялку. И ваш шалаш. Всего за каких-то сто гиней. Ну и профессору — пятьдесят. Это же даром за бессмертие.
Глава 24
Когда вскоре после обеда я отправился восвояси, профессор держал меня под руку с одной стороны, а сэр Уильям — с другой.
Спускали они меня с лестницы или вели под локотки, как почетного гостя, — судить не берусь. В «Элсинор» нас доставили на машине — кажется, на такси. Где-то по пути к нам подсел Носатик Барбон. Возможно, профессор заехал за ним. Похоже, что они были знакомы. Носатик и уложил меня в постель.
Более того: видя, что мне трудно улежать в постели — чертовски узкой — и что других гостей раздражает моя веселость, когда сами они в миноре, он остался со мной до утра.
Я был ему признателен, но пожалел, что он не дал мне барахтаться в собственное удовольствие. Особенно утром, когда увидел, как он скис, а мне и без того было кисло.
—Ну, а сейчас ты о ком беспокоишься? — спросил я.
—О м-маме, — сказал он. — Она, верно, прождала меня всю ночь. Она ужасно беспокойная.
—Ты тоже, — сказал я. — Она сама виновата.
—Она уж-жасно, уж-жасно беспокойная.
—Любит тебя, наверно, — сказал я. — Некоторые матери любят своих детей. Это естественно.
—Да, она меня любит, но не одобряет.
—Многие матери не одобряют своих детей. Это естественно. Женщины очень критичны. У них на все своя точка зрения.
—Она не выносит, когда я рисую. Знаете...
Он замолчал. Я знал, что ему нужно. Чтобы я пошел с ним и поговорил с его родителями. Объяснил, что он хочет стать художником. Но голова у меня раскалывалась, глаза жгло, в руках и ногах стреляло, как в пульпитном зубе. Во рту пересохло, как в старом грязном ботинке. Мне не терпелось приняться за работу.