Егда в Даурах я был, на рыбной промысл к детям по льду зимою по озеру бежал на базлуках;[1402] там снегу не живет, морозы велики живут и льды толъсты намерзают, — блиско человека толъщины; пить мне захотелось и, гараздо от жажды томим, итти не могу; среди озера стало: воды добыть нелзя, озеро веръст с восьм; стал, на небо взирая, говорить: «Господи источивый ис камени в пустыни людям воду, жаждущему Израилю, тогда и днесь ты еси! Напой меня, ими же веси судбами,[1403] владыко, боже мой!» Ох, горе! Не знаю, как молыть; простите, господа ради! Кто есм аз? Умерый[1404] пес! Затрещал лед[1405] предо мною и разступился чрез все озеро сюду и сюду и паки снидеся: гора великая льду стала и, дондеже уряжение бысть, аз стах на обычном месте[1406] и, на восток зря, поклонихся дважды или трижды, призывая имя господне краткими глаголы из глубины сердца. Оставил мне бог пролубку маленку, и я, падше, насытился. И плачю, и радуюся, благодаря бога. Потом и пролубка содвинулася, и я, востав, поклоняся господеви, паки побежал по льду, куды мне надобе, к детям. Да и в прочий времена в волоките моей так часто у меня бывало. Идучи, или нарту волоку, или рыбу промышляю, или в лесе дрова секу, или ино что творю, а сам и правило в те поры говорю, вечерню, и завтреню, или часы,[1407] — што прилучится. А буде в людях бывает неизворотно, и станем на стану, а не по мне товарищи, правила моево не любят, а идучи, мне нелзя было исполнить; и я, отступя людей под гору или в лес, коротенко зделаю — побьюся головою о землю, а иное и заплачется, да так и обедаю. А буде жо по мне люди, и я, на сошке складенки[1408] поставя, правилца поговорю; иные со мною молятся, а иные кашку варят. А в санях едучи, в воскресный дни на подворьях всю церковную службу пою, а в рядовыя дни, в санях едучи, пою; а бывало и в воскресныя дни, едучи, пою. Егда гораздо неизворотно, и я, хотя немношко, а таки поворчю. Яко же тело алъчуще желает ясти и жаждуще желает пити тако и душа, отче мой Епифапий, брашна духовнаго желает; не глад хлеба, ни жажда воды погубляет человека; но глад велий человеку — бога не моля жити.
Бывало, отче, в Дауръской земле, — аще не поскучите послушать с рабомтем христовым, аз, грешный, и то возвещу вам, — от немощи и от глада великаго изнемог в правиле своем, всего мало стало, толко павечернишные псалмы, да полунощницу, да час первой, а болши тово ничево не стало; так, что скотинка, волочюсь, о правиле том тужу, а принять ево не могу, а се уже и ослабел. И некогда ходил в лес по дрова, а без меня жена моя и дети, сидя на земле у огня, дочь с матерью — обе плачют. Огрофена, бедная моя горемыка, еще тогда была невелика. Я пришел из лесу: зело робенок рыдаетъ; связавшуся языку ево, ничево не промолыт, мичит к матери, сидя; мать, на нея глядя, плачет. И я отдохнул и с молитвою приступил к робяти, рекл: «О имени господни повелеваю ти: говори со мною! О чем плачеш?» Она же, вскоча и поклоняся, ясно заговорила: «Не знаю кто, батюшко-государь, во мне сидя, светленек, за язык-от меня держал и с матушкою не дал говорить; я тово для плакала; а мне он говорит: «Скажи отцу, чтобы он правило по-прежнему правил, так на Русь опять все выедете; а буде правила не станет править, о нем же он и сам помышляет, то здесь все умрете, и он с вами же умрет». Да и иное кое-что ей сказано в те поры было: как указ по нас будет, и сколько друзей первых[1409] на Руси заедем,[1410] — все так и збылося. И велено мне Пашкову говорить, чтоб и он вечерни и завтрени пел, так бог ведро даст и хлеб родится, — а то были дожди безпрестанно; ячменцу было сеено неболшое место: за день или за два до Петрова дни — тотчас вырос, да и згнил было от дождев. Я ему про вечерни и завтрени сказал, и он и стал так делать; бог ведро дал и хлеб тотъчас поспел. Чюдо-таки. Сеен поздно, а поспел рано. Да и паки, бедной, коварничать стал о божием деле. На другой год насеел было и много, да дождь необычен излияся, и вода из реки выступила и потопила ниву, да и все розмыло, и жилища наши розмыла. А до тово николи тут вода не бывала, — и иноземцы дивятся. Виждь: как поруга дело божие и пошел страною, так и бог к нему странным гневом! Стал смеятца первому тому извещению напоследок: робенок-де есть хотел, так плакал! А я-су с тех мест за правило свое схваталъся, да и по ся мест тянусь помаленьку. Полно о том беседовать, на первое возвратимся. Нам надобе вся сия помнить и не забывать, всякое божие дело не класть в небрежение и просто и не менять на прелесть сего суетнаго века.