Человек идет в ночи, не склоняя головы. Выпрямившись, он идет знакомой дорогой с целью, известной ему одному. Дорога поглощает его, лишь изредка он выныривает из нее, и тогда видно его голову, плечи, и — он снова исчезает в глубокой расселине. Да это и неважно. На дворе ночь, и никто не следит за прохожим.
Вечерница давно запала, Адамовы родные легли спать. Спят лошади, спят все, одна мать не спит, слушает оглушительное тиканье маятника, и оно страшит ее. Как будто это уже и не Адам ходит, а кто-то больше ростом и тяжелей его и как-будто этому-то, который больше и тяжелей Адама, — нет места в избе. Кто ж он?
Мать плачет.
А часы знай тикают…
Мочажины.
Мягкая трава-мурава.
Трава-мурава и трясина. И снова мурава и чьи-то мягкие руки, но он никак не вспомнит — чьи ж они? Пахнет цветущий боярышник, крыжовник и дикие груши. Пахнет рябина и тянется поверх густого терновника.
Пахнет и роща.
Адам шепнул что-то роще, но это, должно быть, были страшные слова, потому что роща не ответила. Онемела и не отважилась шевельнуть ни единой веточкой в ответ.
Что шепнул он ей?
Никто не знает, лишь ночь да Адам. А рябина, что ли, не слыхала? Нет, она шумит себе, пошумливает листьями. И змеи под насыпями камней не слыхали, спят они.
С шорохом пролетела птица над самой головой Адама. Он постоял, поглядел, куда это полетела сова. И пошел дальше вверх по крутому склону. Не будь сейчас ночи, все бы видели, что он идет как раз по той самой борозде, что пропахал вчера, таща свои пни.
Вырубка!
Тут — язвы в черной земле, а там — еще не вывороченные пни. Они блестят, освещенные луной.
Адам встал на колени возле одного из них, положил на него голову. Как будто и пню он сказал что-то, будто жаловался ему. Только все это, должно быть, неправда, потому что на вырубке тишина.
Долго ли, коротко ли стоял он так — неведомо. Ночь сегодня решила не мерять время. Должно быть, сказала про себя, что нету в том смысла.
Хватит того, что Адам встал и пошел назад той же дорогой, что и пришел. Он держался все так же прямо, ничего в нем не изменилось, разве что голову он теперь не склонял да брови не подымал удивленно. Словно безразличны ему были звуки, приносимые ночью, словно все вокруг умерло для него.
И мочажины.
И мягкая трава-мурава. И он не вспоминал больше, у кого ж это удивительные мягкие руки.
Он идет быстро, безучастный ко всему, словно машина. Спускается вниз проселочной дорогой. Палка стучит по булыжникам, но он не слышит.
Ничего не слышит, даже собственного дыхания.
Родной дом!
Он останавливается, но всего лишь на мгновенье. Поворачивается лицом к дому и низко кланяется. То ли пням, то ли двум окошкам? За окнами спит мать, он кланяется ей и, быть может, говорит:
— Спасибо, моя добрая мать. За все спасибо, — а, может, и не сказал этого или сказал что другое, а то и вовсе ничего.
Кто знает?
Ночь скрыла это.
Он двинулся дальше, и цепь на плече зазвенела, но он словно и не слышал, и все шел. Дзинь-дзинь!
— Рельсы, — пробормотал он, и в этом бормоте не было ни радости, ни печали. Какое-то время назад застучали на этих рельсах колеса отцовской телеги и копыта его лошадей. На телеге сидел и брат. В душе Адама уже не было никаких чувств, потому что и этот образ он легко выпустил из мыслей.
Его провожал ручей. Он клокотал слева от него и ни о чем больше не напоминал; быть может, Адаму и невдомек, что это — тот самый, который течет за их амбаром, где лежат его шесть камней.
Проселок выходит на шоссе. Под ногами не стало круглых булыжников, исчез и ручей, убранный в железную трубу под шоссе. За шоссе он впадает в реку, — бурлит между глыбами камней и падает…
Теперь Адама провожает река. Она не клокочет, течет спокойно, и Адам идет с ней бок о бок той дорогой, что утром ехали отец с Адамовым братом и сестрой. Эта дорога ведет в город. Сестре купили ткани на платья. А он никогда еще не был в городе, да и не мечтает об этом… И вообще уже больше ни о чем не мечтает.
Он идет, придерживаясь перил. Перила железные, их поставили здесь потому, что берег крутой, а Кисуца глубока. Вот и перила кончились.
От шоссе отходит проселок, по которому ездят возчики, если им надобно на тот берег, — внизу, немного ниже, есть брод, там Кисуца разливается широко, и там она мелкая, ребенку до колена.
Адам спустился вниз на этот проселок, но тут же свернул вправо.
Он идет лугом по мягкой траве, наклонив вперед голову; напрягает слух, читает по звукам, которые приносит ему ночь. Места эти ему мало известны, потому шаги его неуверенны и коротки, и палка описывает круги все шире и шире.
Палка наткнулась на что-то.
Адам вытянул руку.
Верба!
Ствол старой вербы. Адам провел рукой по коре. Верба растет не в вышину, а стелется по земле, словно когда-то, давным-давно, ее чем-то придавило.
— Верба, — произнес Адам спокойно. Это место он и искал.
Адам встал на колени.
Зазвенела цепь.
Он лег наземь и подполз к самому краю берега. Опустил руку вниз, еще ниже, — и пальцы его коснулись тихой речной глади.
Затем он встал.