Поэтому она старательно подгребает головешки, остатки прежних костров, и не спеша кладет их в огонь. По одной, аккуратно, на то единственно подходящее место, лучше которого не найдешь. И тянется за следующими, порывисто наклоняется к земле, потому что в лощине не может быть ничего грешного. Юбка ее задирается выше колен, и кожа там белая-белая, потому что солнце туда не заглядывает.
И все это — лицо, лицо Вероны. Лицо — это и лицо, и груди, и ноги выше колен — тоже лицо, и вот он, Михал, и глаза его впиваются в Веронино лицо и не смотрят больше никуда.
И вот она скала.
Можжевельник.
Скала почернела от лизавших ее костров. И сейчас огонь облизывает ее.
Ложбина пестрит коровами, оглашается звяканьем колокольцев и голосами пастухов. Пастухи щелкают бичами, но в лесу от этого не всплескивает, ничего не вскипает и над лощиной не прокатывается эхо далекого грома, потому что никто не умеет щелкать, как Михал.
А Михал не щелкает. Его бич валяется за камнем, он ему не нужен. Палка да ремешок с бахромкой на конце. Все это огонь может поглотить так быстро, что не успеешь и слова молвить.
Пламя взметается высоко.
Верона смотрит на Михала сквозь пламя. Их взгляды встречаются. Теперь она может, может смотреть. Волшебство длится, только в ином обличье и потому не гаснет ни один из огней — ни костер, ни взгляд Михала.
Она посмотрела и улыбнулась, но не властно и не вызывающе, а мягко и ласково и едва заметно. А потом опустила голову, точно кланяясь огню и тому, кто сидел по другую сторону костра.
На склоненную голову, на волосы полыхнуло заревом пламени. С другой стороны волосы позолочены солнцем. Волосы и ярко-красная лента. Но недолго оно будет их золотить. Недолго. Оно уже коснулось елей, окаймляющих самый гребень горы.
За ними оно и скроется.
Наступает ясное предвечерье.
В ложбине горят костры. Рассыпанные вокруг, они сияют, точно глаза, и, кажется, что этими глазами смотрит земля. На людей и на высокое разверстое небо.
Земля смотрит.
Вскоре и небо тоже глянет мириадами сверкающих глаз, и будут они, земля и небо, глядеть друг на дружку, как Михал и Верона, и будут при этом молчать так же, как молчат они.
Небо смотрит. Замигало робко одним глазом.
Земля смотрит.
Вероной овладевает тревога.
«Ты что, до ночи будешь пасти коров?!» — слышится ей. И Вероне невдомек, что лицо у нее отливает медно-оранжевым отблеском. Лунным отблеском. Лунным отблеском подернулась и скала. Это опускается ночь, густо осыпая медной пылью и Михала.
Последние язычки огня взметаются над раскаленными угольями. Еще один, синеватый, — и вот уже пахнет опаленной землей.
Гаснут костры, гаснут глаза. Земля укладывается на покой. Шипят угли. Пастухи заливают их водой из ручья. Они носят ее в шляпах, картузах, только Михал не может принести воды, — не в чем. Нет у него ни картуза, ни шляпы. А была ведь. Это так же верно, как и то, что там горит звезда. Вон там, над деревней. Была, да потерялась. Это ведь никакой не грех, зато можно посидеть здесь с Вероной и подождать, пока угли превратятся в золу.
Вот только бы ночь…
…ночь не спешила бы прийти!
Экая досада!.. Нужно сбегать к ручью, найти коров, выхватить у какого-нибудь сопливого пастушонка шляпу и притащить в ней воды…
Экая досада…
Михал так и сделал. Его холщовая рубаха замелькала в темноте. Он уже у ручья, и там взмывает рой панических возгласов и вслед за этим плаксивый крик:
— А-а, разбойник!
Михал принес в шляпе воды. Залил угли. Они зашипели и пыхнули белым дымом.
Земля утомлена, она укладывается на покой. В ложбине потух ее последний глаз. Пастухи тоже утомлены, и коровы, и телята, поэтому все отправляются по домам. Лишь у того, кто стоит над ручьем без шляпы, еще достаточно сил, и он противно вопит на одной ноте:
— А-а, разбойник! А-а, разбойник!
— До свиданья, скала, утром увидимся!
Там пусто. Пусто возле скалы и Михалова огнища.
А внизу, по проселочной дороге, что подымается к двум старым березам, словно бы движется живая картина. Картина, исполненная умиротворения и грусти. Сумрачная картина, и в ее сумрачности есть что-то вечное. Рамы у картины нет, разве что — леса да небо.
Бредут коровы, возвращаются с пастбища в свои хлева. Бока у них разгладились, — нету ямин! — и грузно свисает набрякшее вымя. В нем они несут молоко, густое и сладкое молоко, которым пахнет за версту.
Пастухи бредут, понурив головы. И плечи у них будто увяли. Молодые плечи, а уже клонятся к земле. Все ниже и ниже.
Не щелкают бичи.
Говора и то не слышно. Ничего не слышно, даже топот коровьих копыт приглушен…
Коровы оставляют за собой запах молока, а ночь развеивает его.
Еще хорошо, что коровы не умеют ходить быстро, да никогда и не научатся. Медленно бредут следом за ними и дети, даже те, что постарше, даже взрослые парни, потому что есть среди них и такие; поступь их тяжела, будто они вытаскивают ноги из густеющего теста.
Поесть бы…