Живут под стеклянным колпаком, думает Вавро. Совсем как старый, засохший репейник, который ни солнце не воскресит, ни мороз не побьет, и все же он сухими своими листьями впитывает влагу, направляя ее к мертвым корням.
Что-то кричит, вздымается в душе юноши: «Да я ведь хочу работать, трудиться, хочу добыть себе место под солнцем, как все живое, хочу жить и работать! Мне еще и двадцати нет — мне ли думать о пенсии, об этой заплате на изодранный плащ, мне ли думать об отдыхе, когда силы кипят в молодом теле, а голова полна мечтаний и планов?»
На углу улицы кто-то окликнул его.
— Вавро! Что поделываешь?
Оглянулся: Марек, он стоял вместе с Кмошко, веснушчатым, как яйцо дрозда. С ним Вавро был незнаком.
— До сих пор — ничего, — ответил Вавро, пытаясь улыбнуться. — А очень бы хотелось!
— Да и мне тоже, только хотеть — мало!
— Повсюду протекция, — подхватил Кмошко. — У нас в деревне месяц тому назад учителя выбирали… Ты ведь знаешь, чем дело кончилось? — обратился он к Мареку.
— И Вавро знает, — отозвался тот. — Он тоже подавал прошение, и Петер.
— Приходится ждать. А это тяжко.
— Ждать да ждать… Нет хуже.
— Вот и с нами так, — снова начал Кмошко. — Перед жатвой советовали крестьянам: не продавайте хлеб сразу после уборки, погодите, когда цены установятся! А как же мне ждать, как не продавать, если мне банк грозит? Вон они, все такие, — он махнул рукой в ту сторону, где стояли крестьянские возы. — Скупят у нас по дешевке, а потом назначают высокие цены. Что я хочу сказать-то, не соврать — одним-то ждать легко, а другому и просто невозможно. Так-то.
— Долго не выдержишь, — заметил Вавро.
— Почему не выдержишь? Человек все выдержит. Я жду уже полтора года, нет, больше, и… Зарегистрируйся на бирже, там иногда что-нибудь перепадает…
Вавро вернулся домой с таким чувством, будто только что вынырнул из бездонной холодной глубины, в которой тонул, теряя сознание. Там, в этой глубине, он был ничем, чужеродным телом в необъятности холодной стихии, крошкой, упавшей со стола жизни и потонувшей. Эта бездонная глубина лишила его ощущения бытия, стерла черты лица, поглотила мысли, отняла имя, превратила в мельчайшую песчинку, что осела на дне — просто песчинка, ее и не различишь…
Как это Марек сказал? Зарегистрируйся на бирже… Вавро вскинул руки, как испуганный человек, чтоб защититься.
Биржа?
Опять устрашающий образ: морское дно на невероятной глубине, песчаное дно, где никто не различит отдельных песчинок — биржа и номер, номер без определенного представления и содержания, сливающийся со столбцами остальных сотен тысяч номеров в безумный хоровод бездушных цифр, в которых уже никто не в силах разобраться. И он должен стать номером? Исчезнуть из мира, как заключенный, — просто номер в тюремной камере, как раб, — номер на бескрайних плантациях? Быть выкинутым за борт, как миллионы безработных?
Взмахнул руками Вавро — в глазах его кричал ужас при мысли, что его поглотит какая-нибудь рубрика, всего лишь незаметная струйка в море подобных же рубрик, подобных же человеческих судеб.
Нет! Еще нет! Еще надо ждать и надеяться!
И эта неделя потащилась, как тачка по вязкой дороге. В пространстве времени капля за каплей падали минуты, стучали в сознание Вавро, напоминая, что все, ожидаемое человеком, должно быть куплено ценой опасений и трепета.
— Мама!..
— Что тебе?
В эту неделю — решающую неделю — Вавро пришел к новой мысли, и теперь ее высказал:
— Вы ходили к священнику, но это не помогло. Так что к Бирнбауму не ходите.
— А я и не думала. Захочет — возьмет тебя, а не захочет, тогда уж и не знаю… Боже мой, боже мой, как же мы только…
Она не закончила. Боль камнем встала в горле, не пропуская слова.
Мать в тупике. Ничего не видит, жизнь обступила ее толстыми стенами, высокими, циничными в своем молчании. Пускай кричит, зовет на помощь — никто не отзовется, никто не поможет, только в высокие холодные стены будет, словно в бездонной пропасти, биться ее отчаянный голос, отдаваясь безучастным эхом.
У Вавро еще хватит сил хотя бы на то, чтоб вытянуться, подняться на цыпочки, попытаться заглянуть через стены. Но пропасть слишком глубока, а стены не прозрачны. Он только воображает, будто видит дальше матери, будто в неведомой черной мгле теплится маленький огонек надежды — на самом деле нет ничего, это только его собственная жажда жизни тлеет, выбрасывая временами кроваво-красные искры.
А искры нужны. Октябрь скалил зубы, из его холодеющей пасти дул морозный ветер. Жизнь засыпала, — но что делать тому, кто еще не жил?
Что делать Вавро Клату?
За два дня до срока, когда должен был прийти ответ от Бирнбаума, мать вернулась с работы изнеможенная, измученная заботой.
— Господи, мальчик, мне так плохо… Я уже не справляюсь! Думала я об этом экспедиторе, и вдруг мне пришло в голову, что надо бы тебе пойти туда представиться, показаться им, поговорить…
— В объявлении этого не требовалось, — отвечал Вавро. — Еще подумают, что я навязываюсь.
— Правда, тебе и пойти-то не в чем! Вот чего я испугалась!
— Как? Не понимаю, мама…