Зима человека разленивает. Овцы давно уже в ногайских степях пасутся, коровы и лошади в хлеву заперты.

Медленно тянутся белые дни.

Очаг с тлеющими углями и теплой золой, прокопченная хибара, навоз вперемешку со снегом, заледеневшие кукурузные стебли и солома… Подоишь корову, заквасишь сыр, и день проходит так, что забываешь даже кусок хлеба для себя отломить. От досады прикрикнешь на заупрямившуюся корову: «Ну, волчья сыть!» — чтобы ноги пошире расставила, до вымени допустила; на сову гаркнешь во тьму или пальнешь из ружья в зимнее небо — волков отпугнуть. И все. Живешь в безмолвии. Словно в белой гробнице лежишь и ждешь чуда. А ожиданию нет конца…

Глянул однажды поутру на гору, по ту сторону ущелья — дымка не видать. А это значит, что Шетэ нынче не разжег огня в очаге.

Заквасил я молоко, накормил и напоил скотину, взял бинокль и опять принялся разглядывать дом и двор Шетэ. Никого. И никаких следов на снегу. Даже в отхожее место тропинка не протоптана. А ведь это знак нехороший.

Стемнело. Настала ночь. Может, хоть теперь в окнах у Шетэ свет зажжется, думаю. Ничуть не бывало. Непроглядная темень навалилась на опустевшее село. Пожалел я, что дождался темноты. Сейчас через ущелье не перейти. Или сорвусь где-нибудь вместе с конем и разобьюсь об камни, или зверь задерет.

Неспокойная выдалась ночка: я то задремывал, то просыпался, на душе было тревожно.

На рассвете даже не стал седлать коня, покрыл ему спину попоной, кинул в котомку хлеб да водку и пошел: тут и гадать было нечего — неладно с Шетэ.

Снег слежался, подмерз, и коню пришлось туго — наст то и дело проламывался под копытами.

На краю ущелья выточил я себе ходули, а коня отпустил назад, домой, — все равно по этой круче на себе пришлось бы его тащить. Раза два угодил в такие сугробы, что даже на высоких ходулях по грудь провалился. Шел, хватаясь за ветви деревьев, торчащие из снега, и в любую минуту мог сорваться и вместе с обвалом рухнуть в ущелье, в форелевую речку.

Так умаялся, как будто к каждой ноге по жернову подвесили. Но добрался-таки до дома Шетэ.

В хлеву ревела скотина, и я первым делом заглянул туда. Можешь себе представить, что там творилось: недоеная скотина в неубранном хлеву с пустыми яслями!.. Я наспех накидал им соломы и сухих кукурузных стеблей и вошел в дом.

Шетэ лежал недалеко от очага, на низкой кушетке, лежал на спине, вверх лицом. Войлочная шапка с опущенными краями была надвинута на глаза, из-под нее виднелись только залитые потом рот и подбородок. Он навалил на себя пахучую овчину и длинный тулуп.

Я бросился к окну, отворил ставни. От света, ударившего по глазам, он застонал и ниже надвинул шапку.

«Шетэ!»

Молчание.

«Что с тобой, бедняга?»

Положил руку ему на лоб — раскален, как печь. Услышав мой голос и почувствовав прикосновение руки, отвернулся к стене.

Тут не время церемониться, уговаривать его и ласкать. Разжег я огонь, развел в водке немного уксуса. Вытащил из сундука шерстяную шаль и давай его растирать; так растирал, что аж косточки у него похрустывали. Шетэ на меня и не смотрел, только, когда я обтер его досуха, тихонько простонал и отвернулся опять.

Я нашел котелок, подоил коров, убрал в хлеву. Разогрел молоко, накрошил в него хлеба и поставил миску возле кушетки на низенький столик.

«Шетэ!»

Молчит.

«Похлебай горячего молока с хлебом. Не ломайся, как молодка после свадьбы…»

«Если я сейчас не уйду, подохнет, дурень, но ни за что к еде не притронется», — говорю сам себе. Подтащил к очагу корягу, взял свои ходули и ушел.

Я шел по своим следам, по проторенной тропке и добрался до дома без особого труда.

Была у меня одна хромая овца, я не отпустил ее со стадом — все равно бы не дошла, а солому и сухую кукурузу жевала за милую душу. Она у меня, как дитя, сызмальства рядом жила, и как не собирался я руку себе отрубать, так и ту овцу закалывать не собирался, но болезнь Шетэ проняла меня до глубины души. «Как бы он не помер», — думал я. Тут уж не до ссор и обид, когда жизнь человека на волоске висит.

На следующий день после полудня привязал я свою овцу веревкой к ремню и полез по круче к Шетэ. Я так решил: если здесь ее заколю, пока дотащу мясо, надорвусь, да и у замерзшего мяса ни того вкуса, ни той силы, что у парного, не будет.

Шетэ миску-то опорожнил, но опять в стену уткнулся — отвернулся от меня.

Обрадовался я: «Ах ты, смрадный старик! А говорил мне, забирай манатки и уматывай. Выходит, я еще нужен здесь…»

Потрогал лоб: жар еще был сильный.

Кроме «пастушьей бани», думаю, ему ничего не поможет.

Накидал в котел снегу, поставил на огонь. Законопатил щели в дверях и окнах. Собрал с кухонных полок головки сыра и сложил все у огня. Когда вода закипела, залил ее в кожаные мешки и завязал потуже. Отыскал на чердаке две старые, изношенные бурки. Обложил Шетэ со всех сторон бурдюками с кипятком и на спину ему положил. А сверху бурками укрыл. Когда он руками-ногами задрыгал, я прикрикнул: «Но, но, потише! Только без этого!» — и поверх бурок еще сам навалился.

Перейти на страницу:

Похожие книги