Больная дышала все отрывистее, ей казалось — вода накатывается волнами, пенится у нее в груди и вот-вот задушит. Она горела, как в лихорадке. Если бы знать, что он чувствует ее муки, зовет ее… Воды, как хочется пить, но именно это ей запрещено, только один глоток с горькими каплями или тошнотворным медом. И она и золовка с надеждой вслушивались, не стала ли реже стрельба, считали про себя, но еще ни разу пауза не превысила семнадцати секунд.
Только следующей ночью, примерно около двух, — часов не было видно, — затишье длилось больше минуты. Тишина была невероятно напряженной, бездыханной, казалось, из тьмы смотрели тысячи невидимых выпученных глаз. И вдруг невдалеке, метрах в ста от них, тишину прорезал молодой взволнованный голос:
— Здесь партизаны! Сдавайтесь, вы окружены!
Человек произнес эти слова на боснийском диалекте с долгими гласными в предпоследних слогах; этот одинокий, будто взлетевший к небу, голос, соединившийся с эхом от Букуля, прозвучал в глухой шумадийской ночи как воззвание. Женщины, припав к широкой тахте, сжали друг другу руки… «Пришли!» И больная вспомнила, как муж говорил, что наступают новые времена и они могут подойти незаметно! И у нее было такое чувство, что времена эти пришли и молодой голос их возвестил.
Никто не ответил, и крик не повторился. После короткого перерыва окна вздрогнули от взрыва двух гранат, и снова началась пальба, но уже из другого оружия. Так ли или нет, но им казалось, что залпы звучат сейчас более мощно.
Не прошло и получаса, как по бетонной дорожке двора размеренно, с остановками застучали подкованные солдатские сапоги. На лестнице и под окном раздались спокойные, неторопливые голоса — люди словно о чем-то договаривались. В дверь постучали согнутым пальцем, и мальчишеский голос позвал:
— Открой, товарищ, не бойся, открой!
Женщина постарше прошептала:
— Ради бога, не волнуйся! — И быстро вскочила. — Сейчас, сейчас, только свечку найду!
— Открой и дай спички, свечи у нас есть!
Когда она появилась в дверях с зажженной спичкой, тот же мальчишеский голос сказал:
— А, это ты, мать!.. Погоди, зажгу… Не бойся.
— Я не боюсь вас, сынок, входи!
В дверях показался молодой парень в новой американской форме, с автоматом в одной руке и свечой в другой. В темноте из-за его спины выглядывал еще один.
— У вас есть кто-нибудь из наших солдат?
— Наш солдат, сынок, в плену, а здесь только моя больная сноха.
— Не бойся, мы ее не потревожим, нам бы пристроить ненадолго двух раненых. Через полчаса приедет машина, их увезут в госпиталь в Даросаву, а утром переправят в Италию или Россию. Давай обе створки откроем. Приготовь, куда их положить. Мы сейчас.
Вскоре маленький домик наполнился партизанами. С помощью хозяйки они уложили раненых, ходили, входили, выходили, громко разговаривали. Все это время ни озабоченно хлопотавшая хозяйка, ни ее больная сноха не прислушивались, усилилась стрельба или стала слабее. Тяжелораненый с перевязанной окровавленными бинтами грудью лежал в проходной комнате на полу, на коврах и одеялах, а другого — с раздробленным локтем — уложили в комнате больной, на место золовки. Первый не открывал ни глаз, ни рта. Мертвенно бледный, он тихо дышал, тихо стонал, а возле него на корточках сидела молодая партизанка, полная, румяная боснийка, гладила его по лицу, что-то ласково шептала, спрашивала, чего ему хочется, но раненый упорно молчал. Второй раненый не двигался, смотрел прямо перед собой и лишь иногда зло шипел от боли сквозь стиснутые зубы, но все слышал и всем отвечал. Не глядя на больную, стал ее расспрашивать:
— А ты чем болеешь? Сердце, что ли?
— Раньше я никогда не болела, это все бомбежки, война, бегство. Мой муж был летчиком, в первое же утро он один, без приказа, вылетел навстречу немцам. Одного сбил, а потом его подбили. Из госпиталя полуобгоревшего угнали в плен. И теперь я не знаю, жив ли он, где он. В дом к нам ворвались немцы, все разграбили, а когда я ехала сюда, к золовке, американской бомбой среди улицы убило наших лошадей. И он ничего не знает… Вот почему я болею…
— Ничего, товарищ, мы выгоним немцев из Сербии, а русские добьют их на их земле и освободят пленных… Ничего не знаешь о муже… И я ничего не знаю ни о матери, ни о сестре уже третий год. Теперь вот и сам калека, а что делать, ты погляди, сколько народу страдает…
Больная приподнялась и, опершись на руку, всмотрелась в раненого. Ему было не больше двадцати, он был изнурен страшной болью и потерей крови, но на круглых щеках его еще сохранился румянец, а глаза прикрывали длинные, светлые, загнутые ресницы. Почувствовав, что на него смотрят, он взглянул на молодую женщину и, кусая губы от боли, улыбнулся.
— Ты держись, товарищ, бери пример с нас, партизан! Герой все должен переносить геройски.
— И мой муж герой.
— Герой, говоришь?
— Конечно, герой.
Партизан снова улыбнулся:
— А будь он здесь, он был бы с нами?
Больная резко поднялась и села. Задумчиво, обеими руками пригладила волосы и медленно, очень серьезно, словно отдавая себе полный отчет, проговорила!
— Я… думаю… что был бы… Да!.. Был бы!