Сластному с чистым сердцем можно выдать все самые лучшие характеристики: ветеран труда, золотые руки, солдат Великой Отечественной, человек с живым умом и добрым сердцем. Он — модельщик шестого разряда, из-под его в основном резака выходят эталонные формы бокалов, чайников, кофейников, которые затем размножают для производства.

Несколько лет назад, когда мы только познакомились, Сластной привел меня в заводской музей, к пирамиде из трех чайников: нижний литров на восемь, средний — на шесть и верхний — на три — этакие жизнерадостные, сияющие золотисто-румяными боками пузаны.

Я засмеялся тогда. Сластной тревожно спросил:

— Почему смеешься?

— Нравятся.

Он тут же расцвел, затоптался, кепку подергал на затылке туда-сюда.

— Моя форма. Пойдем еще вазу одну покажу.

— Твоя — в смысле ты точил?

— Нет, придумал я. Моя скульптура.

Он показал еще вазу, вытянувшую тонкую шею с каким-то неуклюжим изяществом, позже, в мастерской — бокал, кофейник, чашку, — все они были исполнены простодушного, веселого лукавства — так, во всяком случае, воспринял их я. Чувство формы, пространственное воображение, чуткие руки — есть, есть у Сластного дар, видимо, неслучайный и ненапрасный.

Спросил его:

— Можешь ты объяснить, как придумывается форма? Ну, с чего начинается, что ли? С каких черточек, линий?

— Когда как. Иной раз возьмешь карандаш, почертишь, почертишь, и смотришь, линия сама пошла, вроде как дожидалась, чтоб только чуть-чуть подтолкнули ее. А то, бывает, руки сразу чувствуют. Ну, сразу за станок встаешь, пробуешь: так ли чувствуют. Приглядно выйдет или нет.

— По-моему, проще некуда?

— А что? Какие могут быть сложности? Форма и должна быть простой, ясной, красивой.

— Уж это точно, Василий Прокопьич. Ни убавить, ни прибавить. Жаль, ты не литературный критик.

— Не жалей. Знаешь бы, как я ругался?

— Почему?

— Да вы как-то пасмурно на жизнь смотрите. Читаешь, то грусть-тоска, то переживания сплошные, а надо весело писать. Я веселое люблю!

— Что значит — «веселое»?

— Ну, чтоб я читал и смеялся, и чтоб интересно читать было.

— То есть, чтоб не книга, а клоун в цирке, да?

— Вот хочешь, историю одну расскажу? Ее написать — со смеху все умрут.

— Расскажи.

— Жил-был у нас тут пьяница — Игорем звали. Дожил до того, что ни надеть нечего, ни поесть. А главное — выпить не на что. Пошел по домам, предлагает бабам: козлятины не желаете купить? А он охотник мало-мало. Козлятина, сам знаешь, мясо что надо. Бабы позарились, денег ему надавали. Он, конечно, немедленно их пропил. Неделя проходит, другая — бабы всполошились: где же козлятина? С ножом к горлу к этому Игорю подступают: или деньги, или мясо гони. Он руками разводит: сегодня, говорит, ходил в тайгу, во хотите, бабы, верьте, хотите нет: пять коз попалось — одна тощее другой. Решил не брать. Пусть жирку нагуляют. Врал он так, врал. Дальше врать некуда. Бабы его с утра до вечера скрадывают. Хоть в петлю лезь.

— Да уж, Василий Прокопьич. История веселенькая. Веселее не бывает.

— А что? Это надо же таким дурам быть — пьянице деньги доверить. Деньги ладно, вообще поверить.

Сластной — один из собирателей и хранителей поселкового фольклора, и, конечно, дело хозяйское, какую историю извлечь на свет божий. Но приведенная выше, на мой взгляд, не столько веселит, сколько обескураживает своей причудливой нравоучительностью. А категорическое требование Василия Прокопьича к искусству «чтоб было весело и интересно» кажется мне объяснимым и точно характеризующим, так сказать, эстетические склонности мишелевцев.

Жизнь их проходит среди сияющего белого фарфора, принадлежит ему. А фарфор не может быть мрачным. Он может быть искрящимся, радостным, веселым, звонким, певучим. К нему приложимы только оптимистические эпитеты. Слух и взгляд, привыкшие к ним, ищут волей-неволей и в жизни только блестящие, мажорные краски. Наверное, поэтому мишелевцы столь охочи до розыгрышей, шуток, веселых и соленых слухов. Рассказывают: тот же Сластной целый месяц изображал из себя знатока всех европейских языков перед каким-то простодушным студентом-практикантом художественного училища, с утра до вечера не ленился коверкать язык, чем вызывал у практиканта безграничное почтение. Сам видел: за конвейером в живописном сидят в основном женщины и девчонки, выпускницы училища. Меж ними редкие вкрапления мужского пола. На медленной черной ленте конвейера какая-то девчонка нарисовала, обмакнув палец в воду, лучезарную рожицу и приписала: «Петя, не улыбайся мне. Думай о семье». Недавно прошел слух: вахтерша задержала женщину, прятавшую под подолом чайник «Богатырь». Мишелевцы с веселым недоумением всплеснули руками: ах ты, бедолага, мать честная, как же он там уместился?

…Жаль, что порой иные критики наши, подобно дорогому Василию Прокопьичу, пытаются свести литературу к прикладному безоблачному однообразию. Но душа человеческая сделана не из фарфора. Корежат ее, крутят, гнут житейские ветры, а она не бьется, не рассыпается. Знай себе, выплавляет боль и счастье, да еще, пожалуй, слова. Терпкие, живые, многострадальные…

Перейти на страницу:

Похожие книги