Как договорились, перед шабашем зашел к Сластному в мастерскую. Он снял фартук, повесил на гвоздь, из тумбочки достал клеенчатую сумку, собрал в нее оставшиеся от обеда хлеб, луковицу, соль в тряпочке, молочную бутылочку с бумажной пробкой, потом снова сунулся в тумбочку.
— Вот посмотри-ка. — Извлек большой, литра на три, чайник, обожженный, но не расписанный. Чайник холодно засиял белым глянцем, как бы построжел, подтянулся под чужим взглядом — строгость эту, подтянутость сообщали ему меридианные, округло намеченные ребра. Показалось, что будь они порезче, поострее проявлены, чайник был бы совершенным, грациозным красавцем: появились бы во впадинах между гранями голубовато-глубокие тени, еще более подчеркнувшие бы белизну, звонкость, изящество этой формы.
— Не дотянул я его. — Сластной медленно поворачивал чайник за треугольную легкую ручку. — Надо, чтоб ребра-то покруче выпирали. И закруглил их напрасно. Знал ведь, что не идет тут выпуклость, грань нужна, а все равно думал: вдруг да ничего ляжет. А вдруг — звук только и бывает. С гранью-то фарфор ох, и легок, ох, и строен — прямо уж и не фарфор, а командир молоденький! Да если роспись с умом положить — глаз не оторвешь! Время будет — попробую, дотяну его. — Сластной вздохнул. — А вообще что-то неладно со мной. То ли старею, то ли устал. Хуже теперь, труднее форма идет, ломаешь, ломаешь голову, а рука не видит, вянет над станком. Вроде как слабость предостерегающая в ней появляется: не то, не то. Не знаешь, почему так?
— Может, с годами строже стал? Торопиться не хочешь? Больше думаешь, меньше делаешь?
— Кто его знает. Иногда смешно даже: содержания дополна, а форма куда-то пропала. И никак соединяться не хотят. Ищешь ее, ищешь — замаешься. Аж бессоньем прохватывает. Лежишь и вроде как учебник геометрии сочиняешь. Что там говорить: тяжело теперь форма дается. Ох, тяжело!
Позже в доме Сластного пили чай за большим круглым столом. В вазе, посреди стола, тяжело золотился, прозрачно темнел мед. Чай пили, мед пили и, как говорит один мой знакомый эвенк-охотник, кое-что еще было. Распаренные, разомлевшие, разнеженные души рвались на простор, к вольному, доверительному разговору. Сластной наклонялся ко мне:
— Конечно, хорошо, что завод перестроили. Но ведь не все у нас ладно…
Вмешивалась Зоя Ивановна, быстрая, работящая, славная жена его:
— Молчи, молчи. Разговорился. Время пройдет, все хорошо будет.
Сластной, уважая жену, терпел некоторое время, потом опять наклонялся:
— С планом-то у нас ведь туго. И знаешь почему?
Зоя Ивановна оказалась у стола:
— Мели, Емеля. Сегодня туго, завтра наладится. В прошлом году завалили, а нынче за квартал уже справились. Вот тебе и туго!
— Да как справились? Я сколько смен в сортировке отстоял?
— Ничего с тобой не сделалось. Надо будет, еще постоишь.
Сраженные ее оптимизмом, мы решили было попеть, но сами, без ее вмешательства, передумали. Вышли на улицу прогуляться под мелким, освежающим майским дождем.
Каждый день заглядывал в заводской музей, вернее, в гулкое, просторное помещение, которое готовят под музей. Раньше, до перестройки, он располагался в небольшом зальце с низким потолком и тесными окнами. Там был собран фарфор, когда-либо выпускавшийся заводом. Начиная с первых, переваловских чашек. Помимо фарфоровой экспозиции была и другая, не менее важная: история завода и поселка, представленная в фотоснимках и документах. Возле них мишелевским школьникам объясняли, сколь прекрасно и трудно дело отцов и дедов. В новом музее намереваются продолжать это профессионально-патриотическое влияние на умы школьников. Будут уроки истории прямо в музее, встречи с ветеранами и героями труда.
Пока же в музее — малярные козлы, решета, ларь с цементом и песком, кирпичи, доски, формы для отливки гипсовых плит.
Две стены уже готовы; одна выложена лиственничными срезами-кругляками, другая — разномерной галькой, взятой прямо с берега Белой. Спрашиваю у Георгия Александровича Андреева, старого рабочего с морщинисто-добрым лицом:
— Как же вы галечные-то плиты ставили? Тут краном впору!
— Сподручнее делали. Чтоб не надрываться. — Георгий Александрович вздернул очки на лоб, этак приосанился, обводя рукой стены. — Скажи, голь на выдумки хитра. Где ты еще такие стены увидишь? Дешево и сердито. Галька дармовая, бревна тоже свои. Это тебе не… собачий хвост, а интерьер!
Музей — витрина завода, парадное место, где будет зарегистрирована любая лесть, любое похвальное слово хайтинскому фарфору. И конечно же, в музее будут собраны его совершенные, вернее, лучшие образцы. Талант и рабочее старание, вложенные в них, настойчиво требуют, чтобы и стены, и крыша, и строительная выдумка соответствовали им или хотя бы стремились соответствовать.