Нина же в тот вечер, не протрезвев как следует после бурной расправы с соперницей, собрала Трофимовы вещи в чемодан, выгнала с причитаниями и криками мужа из дому и, наревевшись, накричавшись, ненадолго заснула. После, с похмельной, мрачной безжалостностью осудила себя. «Как с ума сошла. Стыд какой: все-таки библиотекой заведую, у всех на виду, а так разошлась?!» По дороге на службу, неохотно здороваясь со встречными, пыталась оправдаться: «Будто мне это надо. Из-за ребятишек же. А так, пропади бы пропадом, пусть бы целовались да миловались». Она снова представила склонившегося к Маше Трофима, ее красные варежки у него на плечах — и снова погорячело в висках, снова слепящая темнота ударила в глаза. «Все-таки как к человеку привыкаешь… Прямо по живому резануло. Тут про все забудешь…»
В библиотеке помощницы Нины, тихие девчонки Вера и Таня, с испуганным любопытством посмотрели на нее. «Знают, конечно. Видно, не ожидали, что я так могу». Нина с деланной прямодушной бойкостью спросила у них:
— Что, девочки, не знали, какая семейная жизнь веселая? Вот запоминайте, вдруг да пригодится.
Вера и Таня покраснели, глаза опустили, ни словом не утешили начальницу. «Стыдно им за меня. Непонятно. Дурочки еще, у них еще все впереди, успеют наскандалиться. А может, обойдутся, по любви выйдут. А что стыдно за меня, так правильно стыдно. И мне хоть глаз не кажи. Ну, вернется когда, что я ему скажу? Как встречу? Себя, мол, не помнила, прости. Так это он прощенье-то пусть просит. Я-то ни с кем не целуюсь. Я ведь на него смотреть не могу. Ну, жизнь, ну, жизнь! Как теперь наладится? И наладится ли?»
С нервно-усталой растерянностью ждала она Трофима. Похудела, извелась, кричала на мать, на ребятишек, — мать молча вытирала глаза, а ребятишки не стеснялись — ревели в голос, Нина ожесточалась, шлепала их, но, опомнившись, жалела, причитала раскаянно: «Сиротки мои ненаглядные!»
Трофим пробыл в тайге месяц с лишком, и, пока бегал от зимовья к зимовью, пока охотился, удавалось скрыться от назойливого вопроса: «Что же ты будешь делать? Как вернешься? Куда вернешься?» — и в то же время поддавался детской, наивной надежде: а, как-нибудь утрясется, само по себе образуется.
Но вот, возвращаясь, поднялся он на последний перевал, увидел как на ладони Преображенское, его родные дымы, и будто не был месяца в тайге: вчера целовал Машу, вчера была ссора, вчера он корил и не прощал Нину, а сегодня все это надо свести воедино, склеить, залатать, а вот как это сделать — он не знал.
Он зашел в контору, к директору, отчитался, обрадовал того, что план промхоз, должно быть, перевыполнит: по зимовьям добрые соболя сушатся. Директор отпустил Трофима домой мыться, бриться, чиститься и, между прочим, сказал на прощание:
— Не мое, конечно, дело, Трофим Макарыч. Но советую: наведи-ка в личном хозяйстве порядок. А то неудобно, я уж и то устал от сплетен. Только без обиды, Трофим Макарыч. Просто мужской совет.
Трофим не ответил, да и нечего было отвечать. «Советы-то легко давать, вот ты бы в моей шкуре очутился!»
Волновался он так сильно, что не сразу нашарил дверную ручку в темноте сеней. Переступил порог, сдавленно поздоровался. Елизавета Григорьевна молча поклонилась и сразу ушла из комнаты, а Нина, в незнакомой красной кофте, бледная, молодо похудевшая, неверным, дрожащим голосом спросила:
— Есть будешь?
— Можно.
От волнения Трофим невнимательно, торопливо поцеловал ребятишек, сунул им по беличьему хвосту и сразу же отошел. Нина помрачнела, еще более побледнела: «Чужими дети стали. Раньше бы не оторвать от них».
Так перемолчали день, не найдя сил для решительного разговора. Возникла какая-то душевная скованность, невозможность начать его или хотя бы на время сделать вид, что случившееся забыто. Вечером Трофим отправился в баню, а когда вернулся, ему было постлано на диване.
21
На следующий день, в субботу, произошло событие, поднявшее с печек всех преображенских бабок. Из соседнего села Ельцова, где действовала церковь, утренним рейсом прилетел священник. Заказала его старуха Сафьянникова, внезапно и тяжело заболевшая. Священник, молодой, высокий и статный, добирался по нужному адресу в густой толпе поселковой ребятни и в сопровождении своры бездельничающих лаек. С аккуратно подстриженной норвежской бородкой, в черной котиковой шапке, в дубленке с белоснежным воротником и белоснежными отворотами, он вполне бы мог сойти за студента, спортсмена, молодого специалиста, чья приверженность к всевозможным бородкам, бакенбардам, усикам общеизвестна, если бы не ряса, стекавшая из-под дубленки черным шелковистым потоком. Чуть приоткрывались на ходу тупые плоские носки теплых сапог, и, признаться, выглядели они в соседстве с рясой несколько странно. У батюшки смущенно щурились карие глаза и не сходила с губ ласково-неловкая улыбка, которую он обращал и к шустрой, насмешливо-удивленной ребятне, и к равнодушно-приветливым лайкам.