Охваченный желанием сокрушить этот мир, он отправлялся в бричке или на велосипеде в Уйхей, шел в трактир и беспробудно пил там день, а то и два. Вообще-то Шандор не имел обыкновения сорить деньгами, в рестораны он не заглядывал, сапог, как прочие молодые хуторяне, не носил; и, не желая подражать в одежде ни барину, ни крестьянину, ходил в чем попало: в портах из мешковины или парусины, в башмаках, а летом в сандалиях или самодельных лаптях. Пил он не хмелея, и когда после двух-трехдневной попойки возвращался домой с запухшими глазами, едва ворочая языком, по нему все же не видно было, сколько он выпил; он не приставал ни к кому, не болтал лишнего, а принимался убирать хлев, задавал корм скоту, и хотя после двух бессонных ночей голова гудела и клонило ко сну, работа у него в руках спорилась, и он весь день как ни в чем не бывало рыхлил землю, косил или орудовал вилами.
И на женитьбу толкнул его беспокойный нрав. Ему не терпелось вырваться из дома, зажить по-новому, а может быть, он хотел иметь подле себя близкого человека, преданного ему душой и телом, кто бы слушал его с восхищением и боготворил. Во время помолвки ему казалось, он нашел то, что искал, но потом понял, что ошибся, женился понапрасну, и возненавидел жену.
Вначале они жили в родительском доме, затем его, как степного волка, потянуло к одиночеству; еще весной сорок пятого он отремонтировал уйхейскую давильню и пристроил к ней комнатенку, а летом перебрался туда с женой, — отец записал на его имя десять хольдов; с тех пор он порвал с домом, редко навещал родных, а когда к нему наведывалась мать, он цедил ей сквозь зубы несколько слов и шел работать, — нечего, пусть с невесткой разговаривает.
В первый год совершенно самостоятельной жизни ему, конечно, многого не хватало, ведь он еще подростком привык иметь все. На новый хутор ему отдали из дому лишь двух лошадей да супоросную свинью, и когда он огляделся на пустом дворе, то пришел в ярость от сознания своей беспомощности. Он пытался за все браться, но дело не ладилось: то одного недоставало, то другого. Отец не дал ему овец, значит, придется разводить их. И велосипед понадобится: без него как без рук, когда живешь в песках, у черта на куличках, в двенадцати километрах от города. Работы все прибывало; раньше дома постоянно держали батрака, а в страду еще и двух-трех поденщиков, теперь же он должен был со всем управляться один. Когда началась страда, он по утрам порой просыпался в ярости от сознания того, что связан по рукам и ногам: нужно было срочно идти опрыскивать или рыхлить виноградник… Его пугала не работа, а то, что он связан по рукам и ногам; Ульвецкий в бешенстве скрежетал зубами: тянуло в город пошататься, побуянить, но до того ли было: в винограднике завелась пероноспора, и это определяло все: настроение, желания — коль скоро ты сам себе хозяин, изволь спину гнуть.
Жена стала ему обузой. По целым дням, бывало, слова ей не скажет, на вопросы ее только рявкнет «да» или «нет», а то и вовсе молча уйдет из дома; маленькая, тихая, бесцветная женщина, она привыкла к тому, что муж пренебрегает ею, все больше помалкивает; и она тоже привыкла молчать, привыкла к тому, что Шандор едва прикасается к ней, да и то с отвращением, ходит как в воду опущенный, ломает над чем-то голову, а иногда в одиночку напивается в тихой ярости. В один из таких запоев, когда вечером, прежде чем лечь спать, жена то ли из бережливости, то ли по другим каким причинам прикрутила фитиль керосиновой лампы, Ульвецкий грозно зашипел на нее:
— Ты что делаешь?
Женщина ответила что-то, как всегда тихо, с рабским смирением, а он в ответ ударил ее по губам. Отлетев к двери, она испуганно посмотрела на мужа, в уголке рта у нее выступила кровь и струйкой побежала по подбородку. Вид крови, а может, укоризненный взгляд жены еще больше взбесил Ульвецкого; он запустил в распростертую на полу женщину пустой крынкой, ушел в конюшню и, повалившись там меж лошадьми, проспал до утра.
С тех пор, войдя во вкус, он постоянно бил жену, точно мстя ей за то, что, выбрав ее, такую безответную, испортил себе жизнь.
Спустя некоторое время она умерла от родов, умер и младенец в ее чреве. Ульвецкий остался один на хуторе, один, как бездомный пес. Никакой скотины, кроме лошадей, он не держал, потому что не мог, не желал за ней ходить. И вот тогда-то — решив, что теперь избавился от пут, — он ударился в политику.