Настроение их лишь поначалу было подавленным. Скоро они оживились и с интересом, но без особой растроганности стали вспоминать, как, не столь еще давно, любили друг друга. Все, что они тогда делали или чувствовали, сейчас казалось нелепым, даже смешным, вызывало улыбку. Оба сочли союз свой большой, прискорбной ошибкой, ни тот, ни другой в утешении не нуждался. Ведь ничего еще не потеряно.
Они принялись обсуждать детали.
— Жилье у вас есть?
— На первое время снимем двухкомнатную квартиру, — сказала жена, — пока не найдем что-нибудь подходящее.
— А обстановка?
— Мебель пока придется где-то хранить, столько туда не поместится.
— Мне ничего отсюда не нужно, — сказал Иштван.
Вилма зажгла сигарету — до сих пор она никогда не курила — и, глядя перед собой, продолжала:
— Я возьму с собой два-три шкафа, портьеры и тот синий ковер.
Иштван поднялся из-за стола и, расхаживая из угла в угол, ступил на ковер, словно уже с ним прощался.
— А Иштванка? — спросил он мрачно.
— Его мы возьмем к себе, — быстро и без раздумий ответила Вилма. — Я по закону имею на это право… хотя в той небольшой квартире…
— Я бы тоже пока мог его взять.
— Ты? — ответила Вилма и улыбнулась. — Ты берешься его воспитывать? Да ведь ты даже окно не умеешь закрыть сам. И потом, тебя вечно нет дома… Это мы должны обдумать как следует.
В таком духе они обсуждали по вечерам свои дела. В коротких, обрывочных фразах сообщали друг другу, что сделано за день. Дюла одобрял желание Вилмы взять ребенка к себе, он и сам обожал мальчика, но считал, что на первое время лучше все же оставить его у отца. Иштван на это не возражал. Однако недели через две его одолели сомнения, правильно ли они решили. Так Иштванка — пока, правда, лишь в разговорах — переходил от отца к матери и обратно. Порой они сами не знали, к чему пришли накануне. А время шло. Однажды Вилма помянула какой-то вполне приличный и недорогой приют, где можно было бы поместить сына, пока оба они устроят свою жизнь. В мыслях они уже видели мальчика одетым в аккуратную синюю форму и матросскую шапочку, видели, как под надзором флегматичного воспитателя или монахини он идет на прогулку с другими детьми по залитому солнцем асфальту; но затем им представилась холодная атмосфера приюта, распущенные няньки, куренье тайком — и они так расчувствовались, что глаза их заволокло слезами. Надо было искать другой выход. И они написали письмо родителям Вилмы с просьбой взять Иштванку к себе, всего на несколько месяцев.
С этим письмом они связывали немало надежд; однако вскоре аптекарь ответил, что жена его тяжело больна и не встает с постели. От этой идеи им тоже пришлось отказаться. Тем временем они подали на развод. Иштванка жил как прежде. Ему исполнилось три года. Он уже говорил: я. Он уже был человеком: знал имена предметов, отличал день от ночи, собаку от кошки, тепло от холода; но людей, что его окружали, он знал еще недостаточно и по-прежнему улыбался, когда они открывали дверь в его комнату; черные глазки его лучились, даже вихры на белокурой головке, казалось, смеялись от радости. Мать с отцом терялись, видя эту беззаветную преданность. Напрасно они с улыбкой печали и сожаления говорили о былой любви, от которой с тех пор столько раз отреклись: этот маленький человечек остался ей верен, и во взгляде его, в каждом движении словно виделся отсвет той страсти, воспоминания о которой, что бы там ни было, невозможно было бесследно стереть из памяти.
Так как Вилма все время куда-то должна была убегать, к мальчику наняли девушку-немку.
Она приехала из Тироля, привезя с собой в складках чистого, всегда свежевыглаженного платья бодрость и радостную энергию. Ей было семнадцать лет. У себя дома она выпестовала пятерых малолетних сестер и братьев, потом поступила в служанки; это было уже ее третье место. Так что как-то само собой получилось, что детей она стала воспитывать с самого детства: постоянно качала каких-то младенцев, меняла пеленки. Даже наедине с собой она напевала колыбельные песенки — других она просто не знала.
Кроме детей, Анна любила еще одно: чистоту. Она как личных врагов ненавидела пыль и грязь, искала их и преследовала, словно охотничья собака лесную дичь, и, находя где-либо: под мебелью, в темных, затянутых паутиной углах — везде, где обычно таится мусор, уничтожала безжалостно и со страстью. После такой охоты она уставала, но все равно продолжала трудиться: мыла окна, терла до блеска дверные ручки, подсвечники, — а затем, ощущая какое-то печальное, животное удовлетворение, падала в постель, спать.
Иштванка возненавидел няньку с первого взгляда. Забившись в угол, он рассматривал ее волосы, прямые, тонкие, словно нитки, и такие светлые, что они казались седыми. Бесцветно-голубые глаза ее были прозрачны, как вода.
— Mein Katzerl[85], — засюсюкала она, когда первый раз увидела мальчика.
Иштванка решил, что она сумасшедшая, раз не умеет разговаривать на человеческом языке; заслышав ее немецкую речь, он громко и зло протестовал и зажимал себе уши.