Ей самой теперь хотелось, чтобы муж заговорил: поддержал или ополчился на нее. Она ждала новых слов, резонов, которые подкрепили бы или окончательно опрокинули ее собственные. Ибо, несмотря на свой уверенный тон, в душе она была далеко не так тверда. В защитительных ее речах, адвокатских этих ухищрениях, подозрительно патетичных уговорах оставался, видимо, все-таки какой-то пробел, брешь, которую надо было заполнить. Но Акош никак не отзывался на море слов, которое жена вылила на него.

Предоставленная себе, она оказалась добычей еще более безжалостных сомнений, чем муж, которого утешала. И словно ища, кто же ей, кто им может помочь, встала. И множество воспоминаний, фигур ожило в ее мозгу. Даже Ийаш промелькнул, который проявил такую сердечность.

Но она тут же отбросила всякую мысль о нем. Ребенок еще, двадцать четыре едва минуло.

Акош безмолвствовал.

Пришлось заговорить все-таки женщине. И с ударением, словно для себя самой извлекая вывод из спора, она сказала:

— Мы очень ее любим, оба. Но люби мы ее хоть в тысячу раз больше, и то…

— Что — и то? — подстрекаемый любопытством, выпростал Акош рот из-под перины. — Что — и то?

— И то вряд ли бы могли еще что-нибудь сделать для нее, — вздохнула мать.

— Вот именно, — потухшим, безнадежным голосом отозвался Акош. — Что еще тут можно сделать? Ничего. Мы все сделали.

«Все, — подумала жена. — Все сделали, все выстрадали. Все, что в силах человеческих».

И оглянулась кругом. Но Акош опять ушел в свое молчание.

И она увидела, что осталась одна — в комнате и на целом свете, наедине со своей болью, и такое отчаянье сжало ей сердце, что силы чуть не изменили.

Но взгляд невольно упал на эбеновое распятие на стене, над тесно сдвинутыми супружескими кроватями.

На черном деревянном кресте поникло дражайшее изможденное тело — из гипса, покрытого дешевой позолотой: и худые ребра поблескивали, и выгнутая от мук грудная клетка, и завившиеся от смертного пота пряди густых волос.

Десятилетиями взирал на них этот впавший в полузабытье, витавший где-то между жизнью и смертью богочеловек. Ему-то известно было каждое их слово, каждое движение, и он, прозревавший сердца и души, знал, что сейчас они не лгали.

Руки свои героически раскинул он по крыльям креста, одним этим, от века ему лишь присущим движением вознеся до небес всяческое людское страдание. Но глава его с предсмертным безучастием уже поникла на грудь и лик застыл в крестных муках. Не мог протянуть он милосердную руку и этой женщине.

И все-таки присутствие его много значило в этой убогой, ничем не примечательной каморке. Истинной жизнью, величайшей трагедией, безмерной щедростью гения и высокой любви веяло от него, Иисуса сладчайшего, который ради обездоленных пришел в мир и умер за страждущих.

Женщина сделала шаг к распятию, и впервые за все это время слезы навернулись у нее на глаза.

— Молиться нужно, — словно ни к кому не обращаясь, опять первая начала она, — верить в господа, спасителя нашего. Я всегда молюсь. И ночью, если проснусь и не могу заснуть. И сразу легче станет, и уснешь незаметно. Молиться надо, отец, и верить. Господь поможет и ей и нам.

Акош не ответил ничего. Не по несогласию — человек он был тоже религиозный, а после сорока и вовсе сделался ревностным католиком: каждую пасху ходил исповедоваться и вкушать от тела господня. Просто в Шарсеге мужчины целомудренней скрывали свое благочестие — точно так же, как слезы. Слабость обнаруживать позволялось только женщинам. От них это даже требовалось.

Мать выключила свет и легла, тоже натянув перину до самого подбородка.

Так и не выяснили они того, что хотели. Ни к какому решению не пришли, но хоть устали, по крайней мере. Тоже лучше, чем ничего.

Помолчали минуты три.

Акош приподнялся, сел в постели.

— Слушай, — сказал он со значением, — опять я видел его.

Жена сразу поняла, о ком речь.

— Да?

— В кофейной «Барош» сидел. Поклонился мне.

— А ты?

— Я тоже. Чтобы не подумал чего. Сидел себе, выпивал.

— Вот, уже и пьет, — неодобрительно поджала губы г-жа Вайкаи.

— Я давно говорил: добром он не кончит. И выглядит скверно. Долго не протянет.

Бледность, худоба, загадочный недуг Гезы — все это с давних пор было постоянным предметом их бесед, и каждый раз они пророчили ему близкую смерть: то в марте, то в октябре. Но скромный железнодорожный чиновник жил себе да поживал со своими неотесанными друзьями, сезонным насморком и вечным недомоганьем.

— Бог накажет, — подумав, добавил Акош и улегся.

Но опять привстал. Жестокая изжога мучила его, подступая к самому горлу.

— Грешников жарят в животе, — пошутил он и, достав соду, стал неловко глотать ее, обсыпая рубашку, подбородок, жуя почернелыми зубами белый порошок.

Ночник не стали зажигать. И так уже было видно. На стене проступили белесые полоски от опущенных жалюзи, а с улицы доносился грохот тянувшихся на рынок крестьянских телег.

Светало.

<p><emphasis><strong>Глава одиннадцатая,</strong></emphasis></p><p><emphasis>в которой речь пойдет о позднем вставании, о дожде и вновь появятся барсы</emphasis></p>
Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги