В эту ночь я узнал его с новой стороны. Сознаюсь, прежде я часто принимал его за этакого непоседливого привереду, которому лишь бы слоняться по свету, этакого литературного чудака с зайчиками в голове. Но сейчас я увидел: это человек, человек с головы до ног, и земляк мой. Все в нем — наше бачкайское, каждый его вздох, даже бездумные его выходки и молодецкое хвастовство. Бачка это наша Гасконь. Чудачества вообще отдают провинцией.

Он пил вино стакан за стаканом. Начал с бадачоньского, перешел на чопакское, потом на густой и душистый золотой нектар, зревший по тридцать лет на лежнях в подвалах священников Арача.

На рассвете, когда пустые бутылки из-под «кекнелю» и других вин выстроились на нашем столе тесными рядами и тема беседы была на излете, ибо мы уже прикончили большинство наших здравствующих знакомых и воскресили большинство дорогих нам мертвецов, Эшти спросил меня:

— А помнишь ли ты Жужику? Да, Жужику Сюч. Дочку того крестьянина, богатея, ну, помнишь? Он жил возле пожарной части, в точно такой же ветхой развалюхе лачуге, что и другие крестьяне. Но денег у него была прорва.

В детстве я слышал, что свое золото он держит в сундуке, а мешок для соломы набивает тысячными банкнотами. Правда ли это, не знаю. Факт тот, что он был просто начинен деньгами. А жил как любой батрак. Носил синюю гу́бу[65], круглую шляпу, сапоги. Курил прескверный табак. Носогрейку разжигал самыми вонючими спичками. Зимой дремал на припечке, завернувшись в шубу, словно медведь, впавший в зимнюю спячку. Когда же наступала весна, перебирался на скамейку перед домом и сидел там до самой осени. Ни с кем словечком не перемолвившись. Сидел и молчал. Словно на деньгах своих сидел.

Скуп был старик чудовищно. По нему, хоть весь мир сдохни с голоду. Но, правда, на дочку свою тратился щедро. Так ведь у него только она и была, единственная дочка. А больше никого. Жену свою он давно схоронил.

Училась Жужика в монастыре, и французскому научилась, и на пианино играть. Она уже и шляпки носила, как наши девушки. Жужика была красива и несчастна. Она нигде не находила себе места в нашем проклятом обществе, в котором столько причуд, столько непознаваемых законов и ситуаций, что перечислить их, обучить им по-настоящему не способны никакие школы, никакие учебники хорошего тона. Если к ней обращались, она вспыхивала до ушей, протягивали руку — бледнела и тотчас испуганно отдергивала свою ручку. Когда следовало выглядеть опечаленной, она улыбалась, и наоборот. Да только что за важность? Так ли, эдак ли, она была прелестна.

Говоришь, всего один-два раза и видел ее? Да ведь она и не бывала нигде. Жила с молчуном отцом и сама стала такой же молчуньей, как он. Вечно пряталась где-нибудь. Если случалось быть в городе, людей избегала. Всегда стыдилась чего-то. Ни за какие сокровища мира невозможно было, например, уговорить ее заглянуть в кондитерскую и съесть там пирожное.

Она и замуж не выходила долго. А уж сколько было у нее женихов — только успевай отказывать. Собственно говоря, не знала она, где ее место. На крестьянских парней смотрела свысока, они и приблизиться к ней не смели, а в так называемых «барчуках» видела охотников за приданым, которым нужны только деньги ее, в их присутствии ее охватывало замешательство — благоговение и презрение одновременно — своего рода лихорадка. Знаешь, что это было? Это была историческая лихорадка ее тянущегося вверх социального класса, который еще не играл главной роли на исторической сцене, чье имя еще не вписали в театральные афиши истории, ибо он всегда оставался где-то на заднем плане, одобряя или ворча, и притом всегда безымянно.

По воскресеньям она ходила обычно на «благовонную мессу» — в половине двенадцатого утра, в старинную церковь монахов-францисканцев. Тут-то я ее обычно и видел. Обворожительное было создание, право! Летом она надевала белое платьице с красным кожаным поясом; лучи жаркого алфёлдского солнца пронизывали красный шелковый зонтик и бросали розовый отсвет на ее бледное личико. Словно лилия среди греческих огней. Словно букет полевых цветов, белое и красное, цикута и мак, белое и красное вместе. Словно переодетая барышня или герцогиня-крестьяночка в маскарадном наряде. Смотри-ка, вроде бы и я был влюблен в нее?

Одним словом, как-то в воскресенье, когда городская золотая молодежь по окончании мессы располагается полукругом на церковной площади и, помахивая тростями, новенькими лайковыми перчатками, сверкая моноклями, устраивает по рыцарскому обычаю смотр выходящим из церкви дамам, ее увидел Пишта Борош и смертельно в нее влюбился. Он бросился за ней следом, заговорил с ней.

Лицо Жужики исказилось от страха. Пишта продолжал говорить. Жужика заткнула уши. Тогда Пишта перешел на шепот. Жужика отвела ладони от ушек, прислушалась, взглянула на него и улыбнулась — улыбнулась именно тогда, когда следовало.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги