— Ребята, — кричит Милеуснич, — знаете, что и вывески, и деньги двуязычные — все это как есть по договору! Что же это, спрашивается, за договор такой, что мадьяры по нему и флаги в Фиуме развесили свои, и железнодорожные школы строят, а деньги наши себе прикарманивают? Стоит только нашим проект на рассмотрение са́бора внести, так мадьяры глаза вылупят, будто мы предлагаем, чтобы козы по утрам брились! Где наши флаги, где гербы? Поглядите, ребята! Почтовые ящики в красный цвет выкрашены, будто перец венгерский, и ангелы трубят во славу Арпада[96], а на почтовом горне мотается красно-бело-зеленая лента! Хорватских цветов на флаге и не видать. Ребята, и ящик этот почтовый не наш, и почта не наша, и адрес не по-вашему пишут, и политика не наша, и в са́боре большинство не наше. Вообще все делается не в наших интересах. А по чьей вине? Все от проклятой «Нагодбы»[97]. Милеуснич готов в огонь и в воду, лишь бы уничтожить проклятый договор! Чтобы добиться своего почтового ящика и своей хорватской аптеки в Руме или хотя бы в Вуковаре… Вот как!
Сам-то я был тогда сопляк сопляком! Так, рекрут зеленый. Наслушался всей этой канители и думаю себе: бог мой, чего проще! До Нагодбы-то нам не добраться, потому как мадьяры не иначе ее в банк Будапештский спрятали. Да к тому же, поди, не в Стубицах ее выдумали, не нам ее и рвать.
А насчет двуязычных почтовых ящиков, так это, простите, пожалуйста, совсем другое дело. Договор-то, черт с ним! А вот эти самые мадьярские ящики, чтоб им пусто было, мы и сами посрывать можем…
Как мне это пришло в голову, заорал я, господин доктор, во все горло, так что стекла в общине зазвенели, — недаром я столько лет состоял при господской охоте и криком выгонял из лесу пернатую дичь:
— Братцы! Чего нам тянуть, валяй за мной ящики с мадьярскими херувимчиками срывать!
Только, это, я рот закрыл, как ребята за мной кинулись, а Милеуснич в отчаянности руками замахал да завопил:
— Стой, ребята, я же вам о Нагодбе говорил. Нам надо бороться за то, чтобы ее отменить! А ящики пусть пока что на месте остаются!
Таким-то вот путем и морочил он нам голову. Какова птица, таковы и попевки! А на деле — как оно было при Милеусниче, так и осталось по сю пору… Теперь-то я их раскусил! Этим господам шарик подавай, а там все трын-трава… Вот они и виляют из стороны в сторону да мандаты ловят, как охотники. Где же, скажите, справедливость? Я, к примеру, неплохой стрелок — запросто птицу на лету собью (притом учтите, плохоньким ружьишком, что украл в восемнадцатом году), а не имею права зайца подстрелить. Зато для господ-охотников изволь и дичь, и зверье из лесу гонять, надсаживая собственное горло, и им же еще свой шарик отдай, да вдобавок и слушай его вранье. Почитай, пятьдесят лет подряд лаяли милеусничи на этот самый мадьярский договор, а как мужики порешили его уничтожить на тот же самый манер, как я хотел посрывать почтовые ящики у себя в Стубицах, господа эти — тотчас в кусты. Мол, «пока пусть будет по-старому»… В восемнадцатом году мужик наш только разошелся повозку из грязи вытащить[98], а заодно и с договором покончить, а милеусничи ему: пущай, мол, пока будет по-старому! Так-то все прекрасным образом и осталось, как было… Да только что ж, если по чести говорить — так нам и надо…
Поздно. На кафедральном соборе пробило два часа ночи, а я все слушал Валента. С четырех часов дня этот разбойник (бедняга, не миновать ему семи лет тюрьмы за ранение лесника) успел рассказать мне много занимательного о повадках оленей, выдр и птиц, о войнах, женщинах и политике, и каждый эпизод в устах этого одаренного человека имел форму законченной картины, в которой прозрачная ясность и свежесть взгляда сочетались с глубоким знанием жизни. Таких вот Валентов застрелил Домачинский, «как бешеных псов», а я, посмевший заявить, что поступок его преступен, объявлен сумасшедшим и клеветником…
Из глухих нор в слепую, туманную октябрьскую ночь, распростершуюся над городом, несется громкий храп заключенных; строгий тюремный устав точно предписывает время, когда узники должны погружаться в мрачный, населенный клопами, тяжелый сон. Валент продолжает рассуждать о проблемах современности, о нашей политике с таким увлечением, так горячо, словно перед ним притихшая аудитория, словно прекрасным словам его, родившимся в грязной каморке, где стоит душный запах керосина, мокрой соломы и облитой карболкой параши, не суждено увянуть, так и не глотнув вольного воздуха.
— Хорошо, Валент, но представь себе, что Милеуснича с его вечным «пусть его пока останется по-прежнему» попросту не существует. Как быть? Как выбраться из бедственного положения, и в чем, по-твоему, спасение страны?