В наш век глупость — чудовищная, стихийная сила, которая деспотически правит людьми, но, без сомнения, настанет день, и человек победит ее, ибо степень развития существовавших когда-либо цивилизаций обратно пропорциональна степени человеческой глупости.
Вплоть до пятидесяти двух лет я влачил ординарную жизнь носителя цилиндра и сторонника передвижения на фиакрах, я был нулем среди массы безликих нулей, я надрывался, выполняя свои жалкие обязанности; за свой век я проделал три с половиной тысячи воскресных послеобеденных прогулок до кирпичного завода, а иногда и до кладбища, что в конце парка на окраине города, пребывая все эти годы в унылых, приевшихся супружеских отношениях со своей законной женой, от которой имею трех дочерей — глупых гусынь. Я имел приличный оклад юрисконсульта в одном промышленном предприятии и жалованье у Домачинского, у которого я был постоянным адвокатом по делам его фирмы, и в силу всего перечисленного о моей персоне, будь она взята в личном или общественном плане, невозможно было сказать ничего, что выходило бы за рамки примитивной общепринятой нормы, по которой живут тысячи и тысячи увенчанных цилиндрами ничтожных людей, что рассеяны по нашей любимой родине и всем другим странам земного шара.
Рядом со мной скрипели скелеты моих себялюбивых ближних, а я, выступая в роли адвоката своего работодателя и защищая дела его предприятий, время от времени произносил пламенные речи на судебных заседаниях, стремясь оградить так называемые коллективные интересы; я унаследовал от своего дальнего родственника прелестный виноградник и летнюю дачу и наслаждался семейными радостями в тесном кругу своей супруги, дочери недалекого провинциального аптекаря, который своим знаменитым целебным чаем испортил желудки целого поколения и с помощью того же целебного чая выстроил три четырехэтажных дома в нашем городе. Я жил в комфортабельной солнечной квартире с балконом, в одном из домов, возведенных исключительно благодаря целебному чаю; дом этот был моей собственностью (аптекарь подарил его мне в знак своего особого расположения); по линии родственниц жены я поддерживал знакомства с высшим чиновничеством и, будучи сам домовладельцем и чиновником, вращался в кругу равных себе, как заведено, не интересуясь внешней политикой нашего государства, не питая особого влечения ни к чему на свете и слушая изо дня в день досужие разговоры о войнах, битвах, авантюрах, о каких-то грандиозных событиях и планах, курил и предавался мечтам о том, как в воскресенье буду валяться в кровати до девяти часов утра — в обычные дни я вставал в половине восьмого, — предоставляя по крайней мере девять часов отдыха своим нервам и восстанавливая нормальное пищеварение.
Особенно много наслушался я о живописи, потому что моя супруга в течение трех лет аккуратно посещала художественную академию — право, не знаю зачем, ибо меня не покидало ощущение, что художественный талант прямо-таки чужд ей, но вопреки всему она чувствовала неодолимую тягу к живописи и необычайно усердно посещала выставки и скупала картины, в результате чего нас удостаивали посещениями и сами господа живописцы, буквально наводняя мой дом разговорами о ценах на картины и спросе на них, а порой даже и о самой живописи. О музыке у нас тоже немало разглагольствовали, ибо у моей старшей дочери Агнессы неожиданно открыли великолепное меццо-сопрано, после чего моя жена пристроила девочку в консерваторию, и, так как теперь Агнесса готовилась стать актрисой и сделать блистательную карьеру колоратурной певицы, у нас без конца играли, пели, спорили об опере, концертах, искусстве, чему немало способствовали рассказы об исключительной одаренности моей супруги, считавшейся в нашем медвежьем углу образцом высокообразованной дамы с тонкой возвышенной душой, и мое собственное радушное и наивное гостеприимство, благодаря которому через мой дом проходила тьма разношерстного люда, что позволяло мне вдосталь наслаждаться своей общительностью, вежливостью и, как мне казалось, всеобщим уважением и любовью.
В нашем захолустье, как и везде в провинциальных городах, что лезут из кожи вон, стараясь перещеголять столичные центры, обожают сплетничать и клеветать просто из любви к искусству, но обо мне, насколько я могу судить, на протяжении пятидесяти двух лет не было сказано ни одного худого слова. Так я и жил, не возбуждая ни в ком любопытства, и подчас готов был поклясться, что все вокруг просто-напросто позабыли о моем существовании.