Муске подсаживается к нему и с возмущением рассказывает про «очередное свинство Мурешану».
— Да ладно вам! Сколько можно! Помиритесь наконец, вернет тебе Мурешану твой самолет, мир в Европе ему дороже, хватит того, что Гитлер ее мутит. Пошли ты все автомобили к черту, Муске. И не мешай ребятам спать. Нездоровится мне что-то, а завтра экзамен…
Муске укладывается в постель, но бубнит не переставая:
— Клужские, они все такие, вруны и пустобрехи.
— Правильно говоришь, вруны отчаянные, — поддакивает Ливадэ, чтобы утешить его.
— Муске, заткнись! — рявкает из-под одеяла Мурешану.
В три часа все расходятся, и Ливадэ остается в одиночестве до первых звезд.
Он лежит на кровати, смотрит в окно. Видит оранжевую кирпичную стену дома напротив…
Кто в общежитии не знает, что живет в этом доме богатый венгр, а увидеть его можно в кафе «Нью-Йорк», где он сидит целыми днями и курит длинную-предлинную трубку. Еще студентам известно, что есть у венгра дочь, — подслеповатый заморыш, а уж воображала! — гордячка, каких и среди венгерок не сыщешь.
Ухлестывает за ней один студент, медик, тоже венгр. Длинный, узколицый, с горбатым носом и оттопыренными ушами. Штаны у него всем на диво — до колен, а на заду кожаная заплата.
Парень хуже некуда: задира и жмот. Он уже не к первой подъезжает, раза три обручался, а теперь эту слепышку обхаживает, тоже ради денег, не иначе.
Шторы в доме у венгра опущены, да, собственно, они всегда опущены. Но раз или два в год весь этаж освещается, и по шторам движутся тени — силуэты обнявшихся пар, и музыка гремит так, что и в общежитии слышно.
— Слепышка, видать, бал дает, — говорили студенты.
— Пригласили бы и нас, а то какой толк в музыке без пляски?
— А ты пойди, может, она тебя и пустит.
— Сам иди.
— Так это же ты в гости собрался.
Кто-то кричит, что надо послать ей ко дню рождения кошачий хвост, другой, медик, клянется, что принесет ей кое-что из анатомички в подарок… Поваляв дурака и нахохотавшись вдоволь, студенты расходятся. А поодаль, словно призрак, маячит горбоносый с оттопыренными ушами…
Ясное небо померкло, оранжевые стены потемнели. На заплатке неба в углу окна засветилась звездочка, и еще одна, и еще. В комнату вошел вечер.
Ливадэ прикрыл глаза, силясь задремать. И даже, кажется, задремал, но хлопнула в коридоре дверь, и он вскочил как ошпаренный. Сон больше не шел, Ливадэ лежал впотьмах, будто зарытый в землю, устремив глава в потолок.
В коридоре послышались шаги, голоса, стук дверей. «Ужин», — подумал Ливадэ.
В столовой давка, гомон, шум, потом все толпой отправятся гулять по главной улице.
Есть ему совсем не хотелось, а вот пройтись, может, было бы и неплохо. А то от лежания только слабеешь.
Решившись, он резко вскочил, как делал обычно ранним утром в нетопленой комнате. Наклонясь за ботинками, он вдруг почувствовал, что головная боль, не отпускавшая весь день, переливается в лобные пазухи, заполняет виски. Она была такой сильной, эта боль, что пришлось ухватиться руками за край кровати, иначе бы она его опрокинула.
Дрожащими руками быстро-быстро принялся он одеваться. Потом все стало ему безразлично и даже противно. Он сидел на краю кровати, наполовину обутый, натянув на спину одеяло. Руки лежали на коленях бессильными мертвыми ветвями.
Попробовал лоб: пылает.
Вздохнул глубоко-глубоко, глубже некуда, повязал галстук и вышел.
Еле-еле дотащился он, спустившись по ступенькам, до нижней двери, все вокруг качалось, ходило ходуном, пришлось вернуться обратно в комнату. Погасив свет, он растянулся на кровати.
Вернулся Мурешану, открыл дверь, щелкнул выключателем и сказал:
— Ну и духота у нас. А ты так и лежишь? Всерьез, что ли, разболелся?
— Не знаю. Что-то нехорошо мне.
— Схожу доложу начальству, только вот окно приоткрою.
Комендант общежития, толстый, кособрюхий, пыхтя и отдуваясь, забрался на второй этаж. Кровать Ливадэ качнуло, и он понял, что комендант близко.
У коменданта, что, впрочем, не редкость — со многими комендантами студенческих общежитий такое случается — был брат, и преподавал он в университете. Слава брата-профессора осеняла крылом и коменданта, а толщины и солидности у него и своей хватало. Студентам он был отец родной, особенно старшекурсникам, а тем более с медицинского отделения, и называл их не иначе как «коллеги», а молоденьких запанибрата на «ты».
— Что это ты, Ливадэ?! Богатырь, и здрасьте пожалуйста! Силач — и вон что вытворяешь. Залег в постель и болеть надумал.
Комендант тараторил и причмокивал языком, как принято у парней с фабричных окраин.
— Да нет, нет, ничего особенного, — пробормотал Ливадэ, отводя глаза.
Комендант подмигивал, его багровое, налитое кровью лицо, увенчанное седым хохолком волос, торчавшим над сдавленным лбом, словно заяц на пригорке, — это пухлое лицо, седой хохол и живот, казалось, смеялись.
Поскольку брат у него занимался медициной, он считал, что и сам тем самым причастился к важной отрасли знаний, как член семейства. Он пощупал у Ливадэ лоб.
— Горячий.
— Ничего страшного, простыл.