— Погоди, не спеши, сынок. Весна, она обманщица известная. Солнце ластится, вертит хвостом, как собачонка, так и манит, выйди, выйди ко мне, а выйдешь, — тяп! — и укусила, хоп! — и в ловушке.
И «тяп» и «хоп» комендант произнес так выразительно, что все в комнате засмеялись.
Ливадэ лежал молча, не отводя взгляда от окна.
Комендант во весь рот улыбался, светясь искренней радостью: вот-де, мол, как я умею.
Вдруг лицо его посерьезнело, вытянулось, брови приподнялись.
— Пошел я, ребятки, дела, дела. Продукты надо со склада выдать.
И мягким, воровским движением взял со стола шляпу и затопал к двери. У двери он обернулся.
— Поправляйся, Ливадэ, сынок. Я тебе чайку пришлю. И попомни меня, старого Папурою, остерегайся весны, кусается.
— А как насчет осени?
— И осени, — согласился комендант, поджав губы.
И помотал головой, как телок, получивший по лбу.
— Конечно, и осень тоже, но все же не так, как весна, совсем не так, господин Муске.
«Господин» означало в устах коменданта нечто совершенно, совершенно обратное общепринятой учтивости.
— Пошел я, ребятки. Дел по горло. Пока, Ливадэ, сынок. Всем успеха. Сейчас чайку пришлю.
И, все так же по-телячьи мотая головой, бормоча что-то, он бочком-бочком продвигался к двери. Мурешану закрыл за ним дверь и расхохотался.
— Зачем этот идиот приходил? — серьезно осведомился Ливадэ.
— Вероятно, чтобы предложить тебе чаю.
Ливадэ замолчал. Муске и Ямбор давно уже стояли с книгами под мышкой, переминаясь с ноги на ногу, дожидаясь, когда же комендант уйдет. Как только он ушел, и они тут же ушли следом. Ушел и Мурешану.
Весла, поздняя весна, почти лето. Пора экзаменов, на столах громоздятся горой учебники. Времени в обрез. Перед глазами маячат лица родителей, озабоченные, обеспокоенные, дадут ли стипендию? А как лето, а переэкзаменовка на осень? А что отвечать дотошным знакомым, которым, если уж ты имел несчастье сделаться студентом, не терпится поздравить тебя с экзаменационными успехами.
Оставшись один, Ливадэ взял книгу, попробовал читать. Перевернул несколько страниц, книга сама собой сползла на пол под кровать.
Перед глазами поплыли картины детства, изменчивые, мимолетные, словно дымок паровоза на осенней синеве неба.
…На бугре деревенская хата, внизу россыпь домиков — село. Деревенская церковь покосилась, вросла в землю.
Его отец, священник, возвращается после службы с молитвенником под мышкой, следом тащится пономарь с полной сумкой просвир.
«Мир дому сему».
Мама возится возле печки — седые волосы, кроткое, будто всегда плачущее лицо.
— Аминь, — отзывается она, раздувая огонь.
Отец кладет молитвенник на посудную полку, отпускает пономаря и мягким баском спрашивает:
— Что у нас на обед?
— Помешай, чтобы не пригорело, — обращается мать к мальчику, что примостился возле печки с деревянной чурочкой и что-то из нее вырезает.
Он, Ливадэ, откладывал в сторону чурочку и ножик, и, посасывая порезанный палец, усердно мешал ложкой в кастрюле, что греется на плите.
Нить обрывается… Хлопают двери, кто-то вернулся из города, кто-то из читального зала. И опять тишина. А ближе к полуночи снова шарканье ног, хлопанье дверей.
Поздно. Свет на лестнице гаснет.
Длинный коридор тускло освещают две пыльные лампочки в железных сетках, и он кажется рудничной штольней, откуда ушли рудокопы, позабыв свои лампы.
По коридору бежит мышь, останавливается в тусклом круге света, садится на задние лапки, умывается.
Бьют часы: один, два, три… Мышь замирает с поднятой лапкой, слушает, проводит еще разок-другой лапками за ушами и убегает.
Внизу, у лестницы, держась за перила, стоит пошатываясь студент, ему жарко, он распустил галстук, расстегнул пиджак.
Ливадэ в комнате приподнимается на локте.
— Который теперь может быть час?
Темно. Оглушительно храпит Муске. Храпят и остальные, но тише — каждый на свой манер.
Пробившись сквозь храп скудной струйкой из качающего насоса, втекает темная тишина поздней глубокой ночи.
Ливадэ лежит. Он не знает и пытается понять, спал ли он и во сне ли все это ему привиделось или не спал, а просто вспомнил. Голова тяжелая как свинец, раскалывается от боли, все тело ломит.
Он встает с постели и босиком подходит к окну.
На улице пусто. Фонарь напротив общежития обливает белым светом лохматую макушку акации.
Ливадэ долго-долго смотрит на нее. Голова болит. Тело ломит.
Удивительно, как он сумел выпутаться из этих длинных больничных коридоров, темных подвальных переходов, с переползающими через них толстыми змеями труб, как смог пробиться через разношерстную, пестро одетую толпу крестьян, приехавших кто откуда. Приемный покой больницы будто нарочно спрятали в самый дальний угол подвала, чтобы никому его не сыскать.
Трое крестьян в толстых овчинных, наглухо застегнутых кожухах сидят на лавке, опираясь на посохи и положив возле себя торбы.
Они поглядывают друг на друга испуганными, страдальческими глазами.