Поселок строили на вырубавшейся лесной окраине, и огромный, тянувшийся в горы дремучий лес стеною стоял у самых дверей и окон домов. В тесной близости с его стихией жизнь обретала дикую первозданность и постоянно грозила опасностями. В лес уходить означало ступить через грань реального, и дети в него углублялись, зная, что покидают жизнь обыкновенную, боясь заранее, что навсегда. Ахиллу, вошедшему в глубь деревьев, чтоб накопать саранок, встретился там человек. И это было страшно, — человек в лесу. Ахилл недавно видел, как несли из леса мертвого, — «свои зарезали», сказали про него, и Ахилл раздумывал над этим — почему «свои» захотели убить своего? Он также знал слух, что в лесу поселились «беглые», их было двое или трое, и опять Ахилл старался постичь, от кого и куда же они убегали. Скрывались беглые поблизости, и если чье-нибудь жилье оказывалось обворованным, то, конечно, это было их работой.
Однажды шел Ахилл в аптеку — пить горячий хвойный настой, которым его лечили от дистрофии, — и услышал жуткий крик, а затем истошные женские причитания и отчаянный плачущий вой. Все, кто были на улице, бежали на звук этих воплей, и Ахилл побежал туда же. Он увидел женщину, которая кричала, это была соседка, жившая через барак, ее рот был перекошен, глаза выпучивались, она держалась за виски и раскачивала голову: «Ма-шень-ка-а-а! Мо-я-а-а!» — кричала она и выла, перед ней, согнувшись, ходил фезеушник (фабзав училище при заводе, фуражка, черные гимнастерка и брюки), держа за рога красивую черную козью голову, переставляя ее по земле и весело при этом блея «бе-е-е-е…» Ахилл знал козу Машку и любил ее, иногда сидел на травке подле, когда она паслась на привязи вокруг колышка, и ее хозяйка одобрительно Ахиллу говорила «постереги, малец, морковочку хочешь?» — и несла ему тоненькую, совсем молодую морковку, выдернутую из грядки. Теперь же от милой красивой Машки была одна голова, неподвижно, стеклянно смотревшая, с красной, сзади головы, на ее обрубе, кровью. «Бе-е-е, бе-е», — блеял фезеушник и — так и эдак, влево и вправо — поворачивал голову за рога, устраивая этим театр для толпы, женщина кричала, а из-под барака, построенного на приподнятых над уровнем земли свайных бревнах, мальчишки тащили окровавленные Машкины куски. Все знали и так говорили, что это тоже сделали беглые, да не успели все с собой унести в лес и спрятали под бараком.
Вечером, улегшись спать, Ахилл тихо, чтобы не слышала Анна, лил слезы. Его сознание было подавлено тем, что стало оно постигать: неумолимой, непостижимой, безмерной угрозой всему, что есть его существо, — он сам, Ахилл; мама Анна; кровать его и эта комната; летнее солнце; трава, огород и деревья; бедная милая Машка, которой, как же это? больше нет. Ушло вместе с Машкой младенчество, — в лес, вместе с беглыми.
По утрам Ахилл шел в детский сад, расположенный здесь же, в поселке, в одном из бараков. Прежний детсад-шестидневка исчез вместе с жуткой зимой, в новом саду было сытно и вольно, и каждым ранним вечером, еще при свете, он сам возвращался домой. Иногда за ним заходила Анна, и это значило, что у нее или поздний концерт, или поздно будут занятия в клубе, и тогда она везла его с собой, и он ждал, пока она освободится, слушая ее музыку.
Как-то в жаркий день Анна появилась у детсада, когда Ахилл и другие мальчишки строили, втыкая в землю доски, нечто, названное ими «пароходом». Анна взяла Ахилла за руку и повела домой. «Мы сейчас придем, и ты увидишь… дядю, — сказала Анна. И продолжала, сбиваясь и делая паузы: — Он будет жить у нас. Вместе с нами. Его зовут дядя Сева. Запомнишь? Дядя Сева был на фронте. Он защищал от немцев Москву. И он чуть не отдал свою жизнь за нашу родину, за тебя, за всех нас, понимаешь? Его тяжело ранило. Он… у него… У дяди Севы нет теперь обеих ног. Ты уже большой, ты должен понимать, конечно — правда? — что не надо этого пугаться. Не надо удивляться, что дядя Сева без ног. Мы будем ему помогать. Я и ты тоже. Хорошо?»