Еще до каникул они сочинили довольно глупое действо, в котором присутствовали разные животные, производившие разные звуки, но животные эти являли себя не в своих привычных ипостасях, а «навыворот», так что КОРОВА у них была АВОРОК, и она всех учила, издавая непрерывное У-УМ!.. У-УМ!.. — черный ВОРОН стал у них НОРОВ, он «все время, как дурак, повторял РАК-РАК, РАК-РАК», а некий, очень веселивший всех ХУТЕП без конца взлетал на сук и кричал УКЕРАКУК. И так далее. И вот теперь, уже в январе, опера «ТОРОВЫВАН» (то есть «НАВЫВОРОТ») перешла от стадий сочинения и запоминания к «прогонам»: ребята репетировали, добивались, так сказать, наилучшего исполнительского результата.
Ахилл взмахнул рукой — и у них пошло-поехало! — стук и гром, и пауза, и стук, и треск, и звон, грохот, хохот, барабан — увертюра! — вдруг две флейты в тишине, и вступает хор: летний день в деревне, огород, сарай и двор. Тут-то все и происходит, кто-то ходит, кто-то бродит, то кричит, а то рычит. Либретто было продумано только в общих чертах, и были придуманы только главные темы — «портреты» героев, как у Прокофьева в «Пете», также частично придуманы были и тексты, но весь ход действия определялся импровизациями — солистов и групп детей, поющих и играющих на инструментах. Конечно же, всем этим управлял Ахилл, но не всегда успешно: детишки без конца рвались из-под его контроля, и он давал им максимум свободы — за счет, как справедливо говорилось средь учителей, элементарной дисциплины. Что делать, ребятишки перевозбуждались, Ахилл, случалось, выставлял особо расходившегося в коридор — остыть и отдохнуть. Но в этот раз все шло неплохо, впервые оперу прогнали до конца без перерыва, и тут Ахилл им преподнес сюрприз:
— Теперь послушаем. Ведь я вас записал на магнитофон. — Они восторженно завыли, он их остановил: — Работаем, работаем! Слушает каждый себя, прежде всего — себя.
Они слушали, потом наперебой все обсуждали и критиковали, — и больше не себя, конечно, а друг друга. Заспорили, кто прав — кто виноват и дружно уговорили Ахилла пустить запись снова. Начали было слушать опять, но в милую их сердцу музыку — их музыку! — влетел звонок, и под обиженное «у-у-у!» — Ахилл урок прервал, скомандовав: «Все инструменты в шкаф! Быстрей, быстрей — и марш из класса!»
— Ну, знаешь ли!
К Ахиллу шел его гость. Он явно был обескуражен и сокрушенно издали покачивал главой, и длинные его, спадавшие на плечи волосы при этом мерно колыхались и блистали.
— Тебе в консерваторию не нужно? У меня там позже ученики. Я с машиной. Доедем сначала до «Праги», сядем и поговорим. Плачу за обоих.
— Ох! — произнес Ахилл. — Я и тебе зачем-то понадобился?
— А кому еще?
— Бартелеву.
«Гм…» — послышалось в ответ.
В «Праге», когда они сели за столик, Черный (Ахилл и кое-кто еще в кругу музыкантов так и звали своего коллегу — Черный, хотя он был скорее рыжий, но черная его всегдашняя одежда стала ему зн
— Я сразу выложу, я понял, ты догадываешься. Ты нужен Бартелеву, это верно. Я с ним давно. Мои статьи о его занятиях с детьми ты не читал? В журнале «Учитель»?
— Нет.
— Ты выше этого. Я знаю. Так или иначе, у меня свои соображения, почему я с ним. Не буду глубоко вдаваться. Ты сразу меня поймешь. Я исповедую музыкальную дисциплину не только в исполнительстве, но и в педагогике. Я настроен против разрушительных, центробежных стремлений в музыке в целом и вижу свою миссию в том, чтобы противостоять им всюду. Ты знаешь об этом.
— Еще бы!
Восклицание Ахилла было прямо связано с тем, что говорил о его сочинениях Черный. И не только говорил, но и писал: довольно давно поместил он в «Культуре» весьма умную для министерской газеты статью, в которой истово отстаивал священную необходимость сохранения известных форм, сложившихся в мировой музыкальной культуре, и призывал композиторов своего поколения — в числе талантливейших из них называл он первым Ахилла — отказаться от пагубных устремлений к новациям, вернуться к истокам, отдать свои силы поискам глубокой содержательности, не тратя себя на изобретение новых приемов письма, которые, объективно, только вредят тому, чему мы служим. Ахилл и Черный стояли по разные стороны разделявшей их пропасти. Ахилл, когда случалось, говорил о Черном со снисходительной иронией, о чем тот знал, да Ахиллу и незачем было это скрывать от него. По крайней мере, в противоположность многим, Ахилл к нему не был враждебен, — что Черный тоже знал.
— Мы можем быть откровенны, — продолжил он. — Меня считают конъюнктурщиком: традиции, классика, идейность, — это якобы я отстаиваю, и это как раз то, чего хотят от нас руководство и идеология. Я их всех ненавижу. Я религиозен. Признаюсь тебе. Я православный христианин. Я в одном лишь еретичен — ты меня поймешь? ты сколько-то иудей? но это даже наоборот, вы приближены к Богу от изначала! — я верую в Отца, и Сына, и Святого Духа, и в его, Святого Духа, воплощение в Музыке. — И он прямым горящим взглядом стал смотреть в глаза Ахилла.