Часто она вдруг вскакивала посреди этих видений и долго сидела на постели, оцепенев. Сынишка посапывал рядом; дыхание на секунду приостанавливалось в сопливом его носике, но тут же возобновлялось в ускоренном ритме, как бы наверстывая упущенное. Жофи словно наяву видела сейчас погруженную в кромешный мрак комнату, насыщенную запахом новой мебели. Не на этой постели спал с нею муж ее. И Жофи видела, как лежит он во весь рост в украшенном позолотой гробу, а колеблющееся пламя свечи дрожит на восковом лбу; и вдруг, пронизанная холодным дыханием склепа, с мучительной остротой ощущала собственное одеревенелое, липкое от пота тело. Да что же она такое, что любится вот так с мертвецом?! И тогда Шандор возвращался к себе, в свой склеп, она же оставалась сидеть, замурованная в другом склепе, словно восставший из гроба мертвец. «Ф-фу, дура, отвратная дура!» — ругала она себя и склонялась к тому, кто делил с нею ее усыпальницу, к мерно дышавшему рядом сыну. Ее охватывал стыд — как забросила она бедного ребенка! Только и знает, что одеть поутру наскоро, заставить выпить кружку кофе, а там — ступай себе с богом, болтайся по соседям день-деньской…
Шаника больше времени проводит у Хоморов, чем дома. Эта маленькая горбунья Ирма совсем его к себе приворожила, а Жофи еще и радуется, когда сын не вертится под ногами. «Что же ты за мать, — бормотала теперь Жофи, — этот ребенок — все твое достояние, а ты о нем и не заботишься вовсе!» Она на ощупь проверила, хорошо ли укрыто одеялом тельце спящего сына. «С
Дни между тем становились короче, и за дождями, от которых не просыхал теперь забор, обе печальные вдовушки оказались обреченными друг на друга больше чем когда-либо. В родительский дом Жофи почти не заглядывала, и, если ее матери хотелось повидать внука, за ним посылали Мари. Имруш тоже не подавал о себе вести, с тех пор как сбежал со сберегательной книжкой. Обе женщины давно уже знали все, что может рассказать другая, но жажда выговориться самой и насладиться чужим страданием то и дело сводила их вместе. Посвятив Жофи в греховную мистерию школьной жизни, Кизела перестала называть про себя молодую вдову бедняжкой. Горький привкус выданных тайн словно прилип к Жофи; Кизела понимала, что эта мужичка, в неизменно внимательном лице которой проглядывало презрение, словно бы взяла над нею верх. Бывая теперь у почтмейстерши или у своей сестры, Кизела всякий раз подозрительно вглядывалась в них: не знают ли уже и эти? не раззвонила ли Жофи по всей деревне? «Женщина она неплохая, — говорила Эржи Кизела сестре, — привыкнуть можно, вот только боюсь, что сплетница… Может, и обо мне распускает что-нибудь, ты не слышала?» Пордан ее успокаивала, ничего, мол, не слышно, но Кизела возвращалась домой с твердым решением никогда больше не жаловаться Жофи. И тем же вечером по самые уши погружалась в рассказ о сокровеннейших своих бедах. Напрасно давала она себе слово, что сегодня будет только хвалиться, — уже на третьей фразе все ее горести так и выплескивались наружу.
Она почти возненавидела Жофи за собственные жалобы, удержаться от которых была бессильна. Теперь стоило кому-либо спросить о Жофи, она всячески чернила ее, не заботясь о том, что это может дойти и до Жофи: «Совсем еще молодая женщина, а ведь какая лентяйка. Состряпает кое-как никудышный обед и тотчас закрывается у себя. И хотя бы раз за рукоделие какое-нибудь взялась! Предлагаю ей, может, газетку почитали бы — так нет, ей, видите ли, не интересно, кто в Пеште под трамвай попал. А уж ребенок — так словно бы и не ее, в жизни не видела я таких матерей, она и поговорить-то с ним не умеет. Позволяет этой горбунье, девчонке Хоморов, таскать его с собой повсюду, и так каждый день. Уж я-то своего Имруша и близко не подпустила бы к хворой такой. Что-то еще выйдет из этого мальца: только и знает, что пилить да резать, а спички просто из рук не выпускает; в один прекрасный день сообразит, как с ними обращаться, да и подожжет дом на нашу голову. Видно, и ему виселица на роду написана».