Кстати сказать, это пророчество самой ей пришлось особенно по душе. Будущий висельник, которому еще суждено было расцвести из подававшего на то немалые надежды Шаники, в какой-то мере примирял ее с собственным висельником-сыном: Жофи нечего так уж жалеть ее, доведется и ей постонать да поохать под старость. Беседуя с Жофи, Кизела не упускала случая указать на сходство между Шани и Имрушем; конечно, она делала это осторожно, чтобы не возбудить подозрения. Ищет, например, Жофи сынишку, а она: «И что его так к девчонке Хоморов тянет? Да разве детям в душу заглянешь! И ведь с самого детства в лес смотрят — мой Имруш охотней жевал ячменный хлеб у истопника, чем калачи дома. Даже домой принес как-то — почему, мол, ты не печешь такой?» Увидев как-нибудь, что Шани поставлен в угол, Кизела вздыхала: «Ну-ну, что же натворил этот баловник?» Жофи тотчас вставала перед ней, стараясь выгородить сына озиравшегося из угла. «Что ж, самое время начинать, сынок, — посмеиваясь, говорила Кизела, — бедненький ты сиротка, нет у тебя папеньки, чтобы поучить уму-разуму, отшлепать по попке тебя. Да, поплачет еще из-за тебя твоя мама». Поначалу Жофи ставили в тупик эти дружелюбные пророчества. Она не знала, то ли пугаться ей, то ли сердиться, и сперва только сына стращала: «Ну, погоди, ужо я сама тебе за отца буду, если отцовство в шлепках заключается». Когда же сравнение Шани с Имрушем стало очевидным, она тотчас перешла на сторону сына. «А ты скажи, сынок: ну нет, тетя! У меня, скажи, и папенька и маменька люди порядочные, мне нельзя быть хуже их». Шани, конечно, не повторял этих слов за матерью, но Кизеле приходилось проглотить обиду, да еще с приветливым «дай-то вам бог». Она сама расписывала перед Жофи отца своего сына и сейчас не могла даже оборвать ее — мы, мол, тоже не убийцы какие-нибудь.
Но как-то в воскресенье и мать завела с Жофи разговор о Шанике:
— Послушай, что это болтает про тебя жиличка твоя, будто бы ты о Шанике совсем не заботишься. Свекровь твоя, Ковач, у почтмейстерши слышала. Да что это вы, говорю, или сами не видите, какой костюмчик на нем бархатный, точь-в-точь как и на Лайчи, нотариусовом сынке. А она свое: одежу-то, мол, ты ему справляешь, но ребенок все дни напролет у Хоморов торчит, недавно крупорушкой чуть руку ему не отхватило. Ну, я-то, конечно, смекнула, откуда дым идет, и говорю ей: вы лучше скажите той барыне-сударыне, от кого все это слышали, чтобы остерегалась, потому что о ней самой Жофи и почище рассказать может. Ребенок, говорю, для Жофи все, уж и не знаю, что с ней будет, если с Шаникой беда какая приключится…
Все это она добавила неспроста, ибо после скандала из-за жандармского сержанта побаивалась Жофи, когда у нее вот так начинал краснеть лоб. Пусть видит, что мать ее защищала; хватит с нее, старухи, того, что в прошлый раз от мужа довелось выслушать.
Однако в такой передаче сплетня еще больше задела Жофи, ударила в самое сердце. Она заспешила домой, решив в тот же час вышвырнуть из дому подлую балаболку. Сама вон какого сына воспитала — и смеет ее хаять?! Шани, естественно, дома не было — но тут как раз горбунья привела его.
— Ай-яй, Ирма, — едко заметила ей Жофи, — я уж думала, вы его на ночь у себя оставите. И не вижу теперь дитя свое. Но ежели, не дай бог, расхворается он, не вздумайте тогда отговариваться, будто он дома болезнь подхватил.
Горбунья, старая дева, испугалась, словно малый ребенок, хотя была одних лет с Жофи, и едва осмелилась объяснить, как все вышло:
— Шаника сказал, что его мамочка к бабушке с дедушкой пошла, и я думала, ему разрешили…
Но Жофи не было дела до истины.
— Если вам, Ирмочка, захотелось с ребенком повозиться, так не Шанику слушайте, у меня спросите. А вообще-то не люблю я, чтобы дитя болталось невесть где. Ну-ка, марш в угол сейчас же! Убью, если еще раз убежишь из дому.
Бедная горбунья все стояла, ее колесом выгнутые ноги дрожали, а она сама не могла бы сказать, отчего мучительно сжалась ее и без того впалая грудь, так что не хватало уже места бешено колотившемуся сердцу, — от жалости ли к горько рыдавшему любимцу или от презрительного «невесть где».
— Ну-ну, не надо так убиваться, лучше пообещай мамочке, что завтра придешь домой на полчаса раньше, — лицемерно утешила мальчугана Кизела, злорадно выглянувшая на кухню.
— Ничего, ты у меня еще получишь! — обрушилась Жофи на сына, даже не оглянувшись на дверь. — Про меня и так уж плетут, что я о тебе не забочусь, что ты у меня грязный ходишь! — Жофи повторяла слышанное, тут же и преувеличивая нанесенную ей обиду. — Только и знаешь, мол, по соседям шляться, а уж глуп до того, что имени отца своего запомнить не можешь.
Это был уже прямой выпад, ведь Кизела совсем недавно похвалялась: «Мой-то сынок в таком возрасте знал, как отца звать, даже сказать умел: „Папа — столичный служащий“». Кизела вздрогнула, поняв, что почтмейстерша не держит в тайне услышанное от нее.
— А ты, Шаника, скажи мамочке: довольно и того, что я знаю, как Ирмочку зовут! — ехидно подлила она масла в огонь, однако тон у нее был примирительный.