Эта минутная вылазка вышибла ее из колеи. Взбудораженная, она замерла за дверью. Слышала, а может быть, только вообразила, как Имре прищелкнул языком или выразил недоумение как-нибудь иначе, и оба беззвучно засмеялись. Смеялись, конечно, над гримасами Имре — что-что, а гримасы корчить он мастер. Такому бесстыднику все нипочем. Злая, наглая тварь. Эти городские хлыщи знают, как жить. Они не устраивают себе из всего сложностей, как мы, крестьяне. Этого делать не моги, того не смей — ох, что люди-то скажут… Вон как в душу лезет, словно цыганка какая! Ну ничего, пусть только Шаника поправится, она им всем покажет, она не позволит себя живой в гроб положить. Выставит Кизелу эту и заживет, как сама пожелает. Землю переписали на ее имя, пусть теперь родня хоть подавится, если поведение ее придется кому-то не по нраву. Хотя бы за то, что с легкой душой готовы были похоронить ее заживо — лишь бы только их не оговорили за дочь!

Весь день Жофи пылала возмущением, была как в лихорадке. Играла с Шаникой в торговца, вертела его, теребила, словно от того, сумеет ли она рассмешить сына, зависело его выздоровление. Теперь она совсем поверила, что он выздоравливает. И когда после обеда пришла мать справиться о Шанике, сказала ей твердо: «Слава богу, хорошо». И добавила: «Похоже, что милосердный господь сжалился надо мной». Она уже заранее пресекала расспросы, объявляя матери, что Шанике лучше, — лишь бы не потревожили ее счастливой надежды.

Однако Шанике не было лучше. Бабушка еще сидела у них, а он уже сник и с каждой минутой становился все молчаливее; губы его посинели, глаза затянулись туманной пеленой. Мать все реже поддакивала Жофи, горячо размечтавшейся о том, как она — вот только подымется Шани — купит ему матроску, такую, как у нотариусова Лайчи; а в начальную школу Шанику, пожалуй, не отдаст — нет, она не вынесет, если он еще раз подцепит что-нибудь от этих вшивых грязнуль.

— Да-да, — кивала ее мать неуверенно.

Вскоре замолчала и Жофи, и лицо ее от горечи и раздражения вдруг так посерело, что мать вся сжалась; после первой же затянувшейся паузы она встала и неловко попрощалась.

Немного погодя вошла Мари с начищенной лампой в руках, ее телячьи глаза еще купались в лучах утреннего счастья, но вот она взглянула на ребенка, на серый, точно олово, лоб Жофи, и лицо ее застыло, а глаза стали пустыми и черными, как окно, в котором погас свет. Она поставила лампу и вышла с таким видом, словно хотела, чтобы самый ее приход был забыт здесь начисто. Затем к кровати бесшумно скользнула Кизела, но сейчас и она уже не предлагала сделать компресс, не накапывала лекарство, а молча села в баронское кресло в углу и, сложив руки на коленях, глядела на разбегавшиеся от запястий синие жилки; всякие признаки жизни стерлись с ее лица, по нему никак нельзя было прочитать ее истинных чувств; возможно, там затаилось участие, а может быть, торжество или просто раздумье о собственной судьбе. Немного погодя явился Цейс. Сейчас и он держался так же, как Кизела: невозможно было заглянуть ему в душу. Доктор послушал ребенка, прижался заросшим ухом к его груди, подержал безжизненную руку, молча вынул блокнот для рецептов и стал писать, не промолвив за все это время ни единого слова. Жофи неотступно смотрела на него, надеясь услышать что-нибудь обнадеживающее или хотя бы поймать сердитый взгляд на Кизелу, который можно было бы истолковать как благоприятный знак. Но Цейс в течение всего визита устраивался так, чтобы не приходилось смотреть на Кизелу; даже рецепт предпочел писать в неудобной позе, положив блокнот на кровать, лишь бы не оказаться лицом к лицу со старухой, которая так и простояла возле своего кресла, всеми силами удерживаясь, чтобы не сказать колкость. В голове у нее клубились фразы одна лучше другой: «Так-то, господин доктор, видите, что вышло из легкого расстройства желудка?» Или еще занозистей: «Как же вы полагаете, господин доктор, скоро ли наладится у ребенка желудок?» Но внезапная тишина, нависшая над постелью Шаники после радости-однодневки, глубоко взволновала старуху. Было что-то торжественное в этом безмолвии, когда каждый думает об одном и том же, но таит свои мысли за темными решетками, — и на сердце у Кизелы стало дивно и сладостно. От сильных ощущений лицо ее совсем застыло, а собственное молчание стало источником такого величественного удовлетворения, что ради этого она пожертвовала даже колкостями.

— Господи, ноготки-то словно бы посинели! — пролепетала Жофи, когда доктор ушел.

Кизеле уже раньше бросились в глаза посиневшие ногти ребенка, которые выделялись на живых красках тела первыми вестниками смерти; но теперь, когда ее предчувствия полностью подтвердились, Кизела могла быть великодушной. Ведь настанет еще время, когда она докажет и почтмейстерше и самой Жофи, что с первой минуты понимала, в чем дело. Поэтому она даже не намекнула, что давно заметила эти синеющие ногти, отказалась и от лишнего случая обличить доктора, который даже не взглянул на них.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже