— Ну, что это — накликала! — возразила Кизела, и Жофи, почувствовав нетерпение в ее голосе, умолкла. — Знаете, над чем я сейчас тружусь? — помолчав, заговорила Кизела с внезапной решимостью. — Хочу устроить Имруша к фарнадскому графу шофером. Место хорошее, а жить он будет в павильончике возле озера — знаете, швейцарский домик? Да любая состоятельная девушка охотно там заживет с ним. Я уж говорила сторожихе, она с женой управляющего на короткой ноге. А место сейчас как раз свободное, она обещала похлопотать.
Но Жофи, по-видимому, не интересовали планы Имре.
— Завтра фиалки отнесу на могилку, мне Кати Пордан обещала, есть у них. Прямо с землей отнесу, а то стоит могилка совсем голая, только жердь торчит, и земля вся растрескалась.
— Что ж, теперь уже и сажать можно, — оскорбленно согласилась Кизела, — даже пеларгонию.
— Мне последнее время только там и хорошо на душе, — с необыкновенным жаром продолжала Жофи. — Я уже и матушке говорила, что скоро совсем как Жужа Мори стану. Когда ни приду, она все там. «Так и живешь здесь?» — спрашиваю. А она шепелявит по-своему: «Вот пришла старичка своего навестить». — «Кто ж он такой, старичок твой?» — «Да Комароми». Вы-то, сударыня, не знаете этой истории. Был у нас тут старик такой, Комароми, лет под семьдесят, трясучка его одолела. Его тоже село наше призрело, как и Жужу. Они и жили-то в одной развалюхе. Ну, а детишки — эти вечно дразнили Жужу, придумали: правда, кричат, Жужа, что Комароми женится на тебе и к весне свадьба ваша будет? Под конец и Жужа поверила. С тех пор как помер Комароми, она все к нему на могилу ходит, проведывает старика. Говорят, подадут ей сколько-нибудь сала, хлеба, а она непременно старичку своему снесет немного, чтоб голодным не остался.
Кизеле хотелось беседовать совсем не о Жуже. Она обиженно умолкла и немного отошла от забора. Между тем совершенно стемнело, черные глыбы акаций придавили крыши, и уже не видно было, кто идет по улице, слышались только шаги. Кто-то поздоровался удивленно и, пройдя, оглянулся на две женские тени. От дома их окликнули:
— Жофи, где вы, тут ли?
Как видно, Мари жутко стало так долго оставаться одной. Кизела выпрямилась.
— И впрямь, пойдемте уж. Воздух-то прохладный, оно и вам вредно. — И крикнула Мари: — Идем, идем, милочка!
Жофи скривила губы: ей — вредно?! Но промолчала. Зачем доказывать всем и каждому, что ей уже бояться нечего, и чем скорее, тем лучше. Но когда они вошли в дом, ее лицо пылало, а глаза ярко сверкали.
— Страшно было, душенька, одной, думала, что мы убежали? — улыбнулась Кизела Марике и жилистой рукой потрепала ее по щеке.
Как раз в этот момент Жофи взглянула на Кизелу: на лице старухи, обычно суровом и язвительном, выражение снисходительной ласки было страшно, ибо напоминало мучительную гримасу. Но Мари улыбалась в ответ ей счастливо и чуть пристыженно.
Между тем злые апрельские ветры утихли. Ветки, которые еще совсем недавно бешено метались и сердито стонали в ночи, теперь чуть колыхались от легких толчков улетевших вдаль пичуг, кивали зелеными почками. Турецкая гвоздика уже была высажена под окна в палисадники, и в лужи вокруг колодца, над которыми еще недавно проносились страшные тучи, спокойно гляделись ленивые пушистые облака. В эти тихие весенние дни Жофи стала бывать на кладбище еще чаще, чем в первое время после смерти Шаники. Женщины, работавшие на своих огородах, подымаясь время от времени с корточек, чтобы отдохнуть у ворот, часто видели ее скользящую вдоль заборов высокую черную фигуру с сумкой в одной руке (из сумки торчал завернутый в бумагу отросток розы) и с тяпкой — в другой. Когда Жофи переходила улицу, ее длинная тень вытягивалась, переламываясь, по планкам заборов или на стволах шелковиц. Этим светлым, сияющим днем Жофи и сама казалась всего лишь тенью в черном своем одеянии, а ее тень — тенью тени, от которой ежится даже плотно утоптанная земля, отступает даже штакетник заборов. «Опять, горемыка, идет на кладбище. Вот уж судьба выпала, право!» — говорили друг другу женщины, на минуту подымая глаза от передников с рассадой; даже батрак, подвозивший навоз, провожал ее взглядом со своей скрипучей телеги, хотя взгляд этот не выражал ни недоумения, ни сочувствия.
Она шла по главной улице ровно столько, сколько было необходимо. При первой же возможности сворачивала в тихие задние улочки, где приветствия звучали реже и ей не нужно было идти, вперив глаза в землю. Миновав последние дома, она испытывала почти облегчение. Над набирающими силу зеленями лиловело старое кладбище, голые акации которого все еще хранили краски зимы. Издали видна была часовня с покривившимися стенами, сквозь поломанную решетку ворот сиял чудесный мраморный памятник нотариусовой Юлишке.