— Но я видела, — настаивала Жофи, — и вы, сударыня, замечали, что не такая была я с ним, как нужно бы. Помните, как я его кофе пить заставляла. Сперва просила по-хорошему, потом и бранить начала, а ведь он тогда уже больной был. Не хватало у меня на него терпения. Единственное дитя, и я не сумела в сердечко его проникнуть.

— А вы думаете, другие матери умеют? — вздохнула Кизела: она слушала свои прежние упреки в адрес Жофи, но все совестилась сейчас напомнить об этом. — Теперь-то мне на сына моего жаловаться не приходится. Когда он в последний раз приезжал, на похороны, уж так хорошо поговорил со мной, всю душу раскрыл, право, а ведь было время, когда только и слышала от него: «А вы, мутер, помалкивайте». Таковы дети: то словно чужие, а то вдруг опять вспомнят, что значит матушка родная. Это лишь та мать поймет, у кого сын вот таким же большим да своенравным вырос. Но в конце концов я же, его мать, и стала ему советчицей. Выжил бы Шаника, и у вас так с ним было бы.

— А я думаю, никогда бы он мне не доверился. Ведь и в тот раз его от соседей домой принесли. Эта горбунья Ирма лучше умела говорить с ним, чем я. Бог весть что у меня за норов такой, всех отпугивает. Уж и не знаю, может, его калека та заразила…

— Что нам ведомо, милочка? Бедный муж мой часто говаривал, когда кто-нибудь уж очень желал докопаться в чем-то до корня: да у меня бы все кишки наизнанку вывернулись от моих любимых голубцов, вздумай я допытываться, из чего всякий капустный лист да каждая рисинка произошли и что с ними прежде бывало… Самое лучшее — принимать все, как есть, и не искать причин. — Правда, этот принцип находился в полном противоречии с обыкновением Кизелы разнюхивать про все — что, как и откуда, — но сейчас, в этом добром настроении готовности соглашаться с каждым словом Жофи, она охотно развивала противную ее нраву точку зрения, чтобы хоть на время унять тревоги молодой женщины. — Вот мне не сегодня-завтра пятьдесят семь стукнет. У вас большое горе, но молодость, даже с горем вместе, все-таки лучше старости, хотя б и без горя. Старость каждую косточку растревожит, то в руке кольнет, то, глядишь, ноги чуть не отнимаются от боли. Пока пастух зорьку проиграет, пять раз сядешь в постели, откашливаешься да слушаешь, сколько бьют часы на стене, а между одним боем и другим — целая вечность. Скоро-скоро и я стану такой же дряхлой старушонкой, какой помню свою мать: так же буду шаркать, так же разговаривать сама с собой. Конечно, тут вы под боком, иной раз и заглянешь к вам вечерком, но ведь не вечно же так будет. Прежде я так не чувствовала одиночества; когда умер мой старичок, я поплакала, но было и облегчение какое-то, что не с кем уже ненавистничать. А сейчас думаю, хорошо, когда есть кто-то рядом, ведь с каждым днем будешь все беспомощнее, вот и затоскуешь по родной душе. Бывает, приструнишь себя: глупая, на что надеешься? Ну, женится твой сын, какая-нибудь образованная пештская штучка навяжется ему на шею, а уж она поспешит выкурить тебя, хотя и пенсия моя не помешала бы (старый человек много ли наест!), — но ведь не захочет она, чтоб в ее карты заглядывали. Мужчину-то одного легче обвести… Правда, нынче, вижу я, словно бы на другое повернулись у Имре мысли; столичные курочки набили ему оскомину, вот и становится он порядочным человеком.

Прежде Кизела никогда не говорила так певуче-протяжно. Она отказалась от красот городской манеры, и в ее речи зазвучали вдруг жалобные интонации покойной матери — именно так говорила некогда старушка, руша на пороге мак и иногда разгибаясь на минутку, чтобы передохнуть. Эти интонации жили в ней до поры до времени тайно, где-то глубоко запрятанные, — жена школьного служителя, с которой в охотку беседовали супруги учителей, считала зазорным пользоваться ими для изъяснения своих чувств. Если сейчас она все же поступилась утонченной городской речью, то надо было думать, что в направлении ее мечтаний и интересов произошел определенный сдвиг, который и заставлял ее вновь пользоваться языком деревни, туземцев. Она явно чего-то хотела от этих туземцев.

Жофи, напротив, позабыла о дипломатических уловках. Правда, она чуть ниже пригнулась к забору, и ее тень на дороге стала короче в отраженном свете подымающейся луны, но ласковые речи Кизелы лишь глубже толкали ее в мучительные воспоминания.

— А помните то утро, когда я подняла его с постели, — говорила она, — как будто непременно хотела показать, что он не болен. Словно заранее страх меня брал перед всеми этими сестрами милосердными, плакальщицами, которые вот-вот ворвутся ко мне в дом. Так пусть лучше дитя подымется на ноги. Пусть наперекор всему будет здоровым. Как он, бедняжка, эту кашу есть не хотел! Может, своим упрямством я и накликала смерть.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже