В сутолоке военных лет Граббе искал свою долю на лихом пиру, что разворачивается перед человеком, когда тот начинает охоту на других людей. Бросая вызов Богу, а может, и не пренебрегая им, он подверстывал и загнанных, и загоняющих под свои личные стратегические планы. Несмотря на охотничий азарт, вырабатывавший адреналин в его крови, он заботился все же о своего рода вере, сообразной тому, что он хотел достичь этой охотой, если бы вдруг битва «или Европа, или азиаты» была выиграна, вере, которая должна была бы пробудиться в народе, вместе с национализмом в цветущей Фландрии, вошедшей в состав Великого рейха, некой тотальной вере, которая означала веру в себя самого, верность по отношению к элите, чувство ответственности, идеологическую стойкость и так далее — все эти дребезжащие лозунги, которые он хотел бы вколотить в массу, высиживающую — словно курица яйца — терпеливо и неумело будничные сенсации без всякого результата и цели. Но утренняя заря технократов и рыцарей так и не взошла, туман сгустился и неподвижно осел в его мозгах, когда он в лагере в Польше наткнулся на деревянный павильон, построенный за два дня специальной бригадой плотников из строительного батальона, как только поступил сигнал, что с инспекцией едет комиссия Красного Креста. Эти умельцы из строительного батальона[109] основательно проработали вопрос, построив Восточный павильон, Луна-парк, карусель с лошадками для еврейских детишек, везде и во все привнеся целый ряд усовершенствований, как, например: окна, которые не открывались, ибо в том не было нужды — детишки должны были пробыть здесь всего один день, во время инспекции Красного Креста, стекло в рамах было самое дешевое, сквозь него можно было видеть лишь расплывшиеся пятна: расплывшихся Граббе и Спранге и представителей Красного Креста, смотревших больше себе под ноги, увязавшие в грязи, чем на выстроенных в шеренгу старших детей, получавших свою порцию сладостей; лошадки на карусели не могли сдвинуться с места, поскольку у карусели не было мотора. Граббе наткнулся на этот павильон тремя днями позже, когда все дети уже лежали ровными штабелями, в нижних рубашечках, задравшихся на синих, обнаженных бедрах. И ни у одного из этих детишек не было улыбки де Кёкелера, благородной, язвительной улыбки, с которой Вождь позволил отвести себя на казнь.

После того как Фредин с шумом закрыла дверь, учитель вытер рукавом мокрое лицо. Он обнял ее, почти как любовник. Он убрал все со стола, сложил бумаги в папку, положил на нее сверху листок с указаниями лечащему доктору.

Я пронумеровал все бумаги еще накануне вечером; теперь Корнейл может прочесть все, весь рассказ учителя, от начала до конца; я оставил широкие поля для его пометок. Впрочем, я и сам мог бы их внести. Агорафобия здесь. Клаустрофобия[110] там. Или: 3-я стадия (После «Бегства без прикрытия» или «Агрессии».) А может, и шизофрения. У меня был план позвонить Директору, как только вырвусь отсюда, из телефонной будки возле моста на Хазеграс. Я бы сказал ему, что я жив и от всей души желаю ему рака и церебрального паралича. И, возможно, после этого я направился бы в школу, как ни в чем не бывало. Ничего не было. Никакого мальчика. Который сидит где-нибудь под крылышком у родителей и ковыряет в носу. Никакой Сандры. Которую я оставил только из-за одного жеста: она покусывала указательный палец, называя автомобильного торговца евреем, и тот же жест я снова увидал в бельевой рядом с кухней в Алмауте, когда она подумала, будто узнала обо мне правду: я обрезанный, и она впервые осквернила свое белое альбиносовое тело. Но я не слишком далеко продвинулся по дамбе, я никому не смог позвонить.

Не смог позвонить и автомобильному торговцу Тедди Мартенсу, у которого до сих пор манто Сандры. Мне не удалось взглянуть на смотровую башню Директора, они успели раньше схватить меня и отволокли сюда. Снова. Во второй раз.

Подобно тому как сон приводит тело в состояние покоя, скука в его конуре успокоила учителя. Он сдул пыль со своего стола. То, что разрешено, пока человек живет в гоне страсти, становится пляской по кругу, когда страсть отпускает. Учитель чувствовал, что больше нет необходимости оставаться в его конуре или в его рассказе. Он думал: «Я убегаю из этого рассказа, от этой ответственности, и таким образом отвечаю за самого себя». Он отодвинул назад свой шаткий стул, плюнул на бутылки, которые так и не посчитал, так и не расставил. И открыл дверь, которую Фредин с грохотом закрыла. Он думал: «Вот этот дом. Я должен здесь все разведать. Дом, куда меня привезли на грузовике, пахнувшем свиньями».

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже