Как-то в праздник, погожим весенним днем, народ, веселый, нарядный, возвращался из церкви. Старые сливы нашего сада стояли в полном цвету, с улыбкой склоняясь друг к другу, словно старушки, разодевшиеся на свадебный пир. Ночью шел дождик. Воздух был свежий, небо чистое, ясное. Солнце взошло над холмами сияющее, светлое, праздничное, будто вышло из церкви вместе с народом.
Белчо выглядел бодрей. Обрадованные его выздоровлением, мы украсили его рога большими пучками молодой крапивы, примулы и цветов сливы, вычистили его, расчесали. Он глядел на нас ласково, жмурясь от удовольствия.
Вдруг он встал и медленно отошел от нас. Потом, с трудом переступая дрожащими ногами, вышел за ворота, такой же величественный и красивый, как прежде, хоть и страшно исхудавший. Мы думали было удержать его, но мать не велела. И мы пошли за ним.
Белчо отправился на реку. Люди, давно его не видевшие, останавливались, говоря: «Бедный Белчо!»
Он подошел к мостику, напился воды, постоял, но потом, против обыкновения, не повернул к дому, а перешел через речку и направился к нашей ниве, тут же неподалеку, где колыхалась только что вышедшая в трубку рожь. Из волн ее доносился голос перепела, над нею порхали мотыльки. Белчо остановился на краю нивы, поглядел на нее, как на что-то знакомое, близкое, и отщипнул несколько травинок на меже. Потом переступил с ноги на ногу и вдруг, зашатавшись, с глубоким болезненным вздохом рухнул на землю. Мы в испуге кинулись домой — сообщить о несчастье.
Когда мы вернулись с отцом, Белчо лежал мертвый, вытянув морду к цветущей меже, с широко раскрытыми и устремленными в синее небо глазами, печальными, безмолвными, прекрасными, но уже не видящими.
Так умер этот старый труженик, этот наш молчаливый друг.
Возле нивы, которую он когда-то пахал и к которой пришел сложить свою усталую голову, мы и похоронили старого вола, вырыв ему глубокую могилу, как человеку. Окруженная изгородью из белых камней, она по весне зарастает густой травой.
Местность, где находится эта одинокая гробница, люди назвали «Белчовой могилой».
И до сих пор каждый раз, приехав в родное село, я обязательно иду поклониться двум дорогим мне могилам — моей матери и Белчо.
СПАСОВ КУРГАН
Дед Захари медленно шагает, поддерживая сидящего у него на спине маленького Монку. Тот обхватил деда худыми ручонками за шею и бессильно повис. Струйки пота избороздили загорелое лицо старика, бегут по напряженно вытянутой шее. Руки Монки душат его и давят так, что в глазах стоит кровавый туман, но он шагает полегоньку, заботливо поддерживая свою ношу.
Солнце уже заходит. Отовсюду — с душистых лугов и зеленых нив, из кустов и темных рощ, убегающих вдаль, — затаив дыханье, таинственно крадется ночь.
Сколько кругом народу! Со всех сторон, по всем тропинкам спешат, обгоняя друг друга, все в одном направлении, вон к тому высокому, крутому, островерхому холму, к Спасову кургану. На вершине его — развесистый старый дуб и маленькая белая часовенка рядом. Ползут по голой зеленой крутизне, киша как муравьи. Дед Захари понять не может: откуда взялось столько народу? В телегах, верхом, пешком, из ближних и дальних сел, со всех сторон спешат сюда люди. Кого только здесь нет! Бедняки, в лохмотьях, полуголые. Богачи, празднично разодетые. У всех какой-нибудь недуг и надежда на исцеление. Одни — с переломанным хребтом ползут по земле, как змеи, другие тащатся на костылях, у третьих — гнойные язвы на теле. Слепые, калеки…
— Куда они идут, дедушка? — спрашивает Монка.
— Все туда, милый.
— Они все — больные, дедушка?
— Все на свете чем-нибудь да больны, сынок. Кто одним, кто другим. Здоровых на земле нету. У того, глядишь, тело железное, а душа гнилая.
С вершины поплыл тихий церковный напев деревенского клепала; он разлился, как благословение, по всей зеленой окрестности.
Дед Захари, вздохнув, устало присел на землю.
— Перекрестись, милый.
Монка отпустил шею деда, и оба долго крестились, сидя в придорожном зеленом бурьяне.
— Я теперь, дедушка, сам пойду.
— Слабенький ты, мальчик мой. Уморишься.
— Нет, нет, дедушка, я сам хочу, — плаксиво возразил Монка.
Дед Захари осторожно поставил его на ноги, взял за руку, и они пошли. Монка, хилый, болезненный десятилетний мальчик, двигался рядом с дедом, как тень. На бледном исхудалом лице его виднелись синие жилки, ноги заплетались от слабости, руки висели, тонкие как спички. Большие, страшно расширенные синие глаза все время двигались, с умиленным удивлением следя то за птичками, молча спешащими к гнезду, то за сизыми голубями, исчезающими в вечернем сиянии в сторону темной дубравы, то за золотистыми мушками, мелькающими в воздухе, словно водяные брызги.
Дед Захари шел совсем медленно, чтобы не утомить мальца, но заметив, что солнце уже садится и людей на дороге мало, опять посадил его к себе на спину и зашагал быстрее.
По гребню холма бродили человеческие фигуры — бесцельно, будто заблудившиеся.
— Вон уж люди места выбирают. Опоздали мы, сынок, — сказал старик.
— Скоро бог туда придет, дедушка?