— Ты скорей похожа на пион в поле, чем на колос.
— Еще чего выдумал! Господи, в кого я только уродилась? Ни на кого в селе не похожа. Все черные, словно цыгане, одна я русая, как самодива.
— Ты должна гордиться: волосы у тебя золотые, а глаза морского цвета…
— Как, как? Морского?
Она захохотала. Смех ее, свежий, певучий, словно выплескивался из родника.
— А тебе нравятся русые? — вдруг спросила она.
— Конечно.
— Глупый какой!
Калина поглядела на меня долгим проникновенным взглядом. Радость и обида боролись в моем сердце. Я чувствовал, что погибаю, что это маленькое создание, похожее и на серну, и на лисицу, и на колос, и на цветок, и на воробья, и на бесенка, целиком овладело мной.
Вечерний сумрак понемногу проникал в лес. Мы с Калиной молча пошли вместе. Вокруг все притаилось. Только где-то вдали без умолку тревожно ворковала горлинка. В воздухе пахло сыростью и листвой. Но обменявшись ни словом, поднялись мы на холм, с которого были видны их шалаши, и спустились по каменистой тропинке вниз. Закат догорал. Душа моя, полная чем-то теплым, отрадным, неизъяснимо прекрасным, таяла, подобно угасающему дню, в нежном дыхании тихого летнего вечера. Калина, Пшеничка, идя рядом со мной, по временам наклонялась, чтобы сорвать цветок с куста. Она казалась мне прекрасней сказочной царевны. Она шла легкой поступью, и мне чудилось, будто какое-то видение вышло из недр лесных, чтобы проводить меня с букетом полевых цветов в руках.
— Кого ты любишь? — спросил я.
Она остановилась, поглядела на меня и ничего не ответила. В сумерках глаза ее казались темными.
— Наш батрак Лукан часто говорит о тебе.
Она засмеялась и вдруг повернула — прямо сквозь кусты — к шалашам.
— Прощай!
Я остался один, и сердце мое сжалось от боли.
Сам не знаю, почему заговорил я с ней о нашем батраке Лукане. Это был бедный, тихий, робкий парень лет двадцати пяти, с доброй, безмятежной, мечтательной душой. Мы с ним часто ночевали в дощатом шалашике возле нашего луга, там, где начинались посевы кукурузы, неподалеку от шалашей Калинки. По вечерам, сидя у тлеющего костра, Лукан рассказывал мне длинные сказки о бедных юношах, которым с помощью всяких колдуний, разных волшебных предметов, воронов, лисиц удавалось жениться на царевнах. Его тихая, плавная речь была похожа на однообразное шуршанье кукурузных побегов. Иногда он садился на пороге и, вынув свирель, принимался задумчиво наигрывать протяжные, печальные мелодии. Мечтательная душа его изливалась потоком упоительно нежных звуков, в которых было все: и ширь полей, и шум колосящихся нив, и веселое журчанье ручья, и пение речных струй, и далекий отзвук девичьего смеха и девичьей песни, и устрашающая таинственность сумрачной лесной чащи.
— Ты знаешь Калину, Пшеничку? — спросил он меня как-то раз.
— Знаю.
— Красивая девушка, правда?
— Очень красивая.
Он вздохнул.
— Ты что вздыхаешь? — в свою очередь спросил я. — Или влюбился?
— Что ты, что ты! Куда мне до нее? Ведь она — солнце, а я — земля в грязи.
Он произнес это так хорошо, так сердечно, так поэтично, взглянув на меня при этом печально своими кроткими глазами. Дивная мечта вспыхнула в них — и тотчас угасла. Исполненный тоски вздох вырвался из груди. На лице застыло скорбное выражение…
Вскоре я опять встретил в лесу Калинку. На голове у нее красовался венок из буковых листьев, цветов и бурьяна. Глаза ее были необычайной синевы. Она шла по тропинке, вертя в руках длинную палку, подпрыгивая и беззаботно напевая. Увидев меня, она смутилась.
— Все колокольчик ищешь? — спросил я.
— Нет. Кто его знает, куда он девался. А если ты найдешь — отдашь мне?
— Я его Лукану отдам, чтоб он тебе передал, — опять невзначай напомнил я о Лукане.
Шутка моя оказалась неуместной. Калинка рассердилась, сверкнула, как молния, глазами и, встав прямо передо мной, вперила в меня злой взгляд разъяренной гадюки. Мне стало тяжело на сердце, — я раскаялся, вернее, испугался того, что натворил. Но, почувствовав жестокий укус ревности, продолжал:
— Лукан — хороший парень. Я знаю: ты его любишь.
— Что ты в глаза мне тычешь своим Луканом? — со злостью спросила она.
И отрезала:
— Конечно люблю.
Слова эти пронзили мне сердце мучительной болью.
А она подошла ко мне вплотную и, постучав кулачком о кулачок, промолвила сквозь зубы:
— Вот и мучайся, голубчик.
И злорадно захохотала, так что смех разнесся по лесу. Я чуть не заплакал. Вдруг она смягчилась, поглядела на меня с состраданием, уронила палку, протянула свои маленькие ручки, молча страстно кинулась ко мне на шею, впилась губами в мои губы и замерла у меня в объятиях.
Прижав к себе ее трепещущее маленькое тело, вдыхая лесной запах, исходивший от ее волос, я от неожиданности не знал, что сказать. Наконец она выпустила меня и отскочила.
— Понял?
Потом, нежно ударив цветком по лицу, шаловливо прибавила:
— Барчук!
И скрылась в кустах.
Голова моя пошла кругом, — я был не в силах позвать беглянку. От волнения у меня дрожали колени; я сел на траву. В листьях плясали солнечные лучи, рассыпаясь червонцами по земле. Веселые лучи эти залили мою душу, и она весь день была полна светом и теплом.