Кроме того, чтобы согласиться с причиной, выставленной цирюльником, надо было преодолеть одну более существенную и конкретную, если не более сильную трудность. Читатель, вероятно, помнит, что инспектор, оговорив самого себя, также пытался объяснить причины, побудившие его совершить преступление. Он утверждал, что цирюльник сказал ему: «Измажьте стены мазью, а потом приходите ко мне, я вам отвалю пригоршню монет», или, как он позднее добавил, «добрую пригоршню монет». Итак, перед нами два объяснения одного и того же преступления: оба они не только не вяжутся между собой, но и исключают друг друга. Речь идет об одном и том же человеке, который, по одной версии, щедро предлагает деньги, дабы заполучить помощника, по второй — соглашается на преступление в надежде на нищенский заработок. Забудем на минуту обо всем, что было установлено до сих пор: о том, как возникли обе версии, какими средствами были вырваны оба признания. Рассмотрим дело так, как оно тогда представлялось. Задумаемся над тем, как поступили бы тогда судьи, которым страсти не туманили бы ум, не притупляли бы совесть? Они, вероятно, ужаснулись бы, что зашли (быть может, невольно) так далеко, но утешились бы мыслью, что время еще есть, что не все еще потеряно, что, по счастью, они удержались на самом краю пропасти. Они, несомненно, ухватились бы за упомянутое противоречие, постарались бы размотать запутанный клубок, употребив для того все свое искусство, все свое рвение, все свое умение докапываться до истины. Они прибегли бы к сопоставлению показаний и не двинулись бы с места, пока не узнали (и вряд ли это было трудно), кто из двух говорит неправду и не врут ли оба. Наши же следователи, услыхав от Мора, что инспектор на больных, а он на продаже снадобья неплохо бы заработали, спокойно двинулись дальше.
Всего вышесказанного, пожалуй, достаточно, чтобы остановиться лишь бегло и кратко на окончании этой истории.
Будучи спрошен, замешан ли кто еще в их заговоре, Мора ответил: «Наверное, Пьяцца привлек кого-нибудь из своих друзей, но я их не знаю». Ему возразили, что вряд ли правдоподобно, что он их не знал. При звуке этого слова, ужасного предвозвестника пытки, бедняга не медля, самым категорическим образом, признал, что «это были оба точильщика {88} и Баруэлло», то есть лица, которые были названы и, следовательно, ему подсказаны на предыдущем допросе.
Далее он рассказал, что держал ядовитую смесь в печке, то есть там, где они и думали, объяснил, как ее он готовил, и в заключение добавил, что остаток мази он выбросил на площадь Ветра. Трудно удержаться от того, чтобы не привести замечания Верри по этому поводу: «Вряд ли бы он так легко ее выбросил на улицу после ареста Пьяццы».
Рассеянно отвечал он на другие вопросы по поводу места, времени и о других подобных обстоятельствах, о которых его спрашивали, словно речь шла о вещах несомненных и доказанных по существу и не хватало только некоторых подробностей. Под конец его снова подвергли пытке для того, чтобы его показания можно было использовать против названных лиц, и в особенности против инспектора. Последнего в свое время тоже пытали, чтобы придать вес показаниям, от начала до конца противоречившим нынешним. Тут уж вряд ли можно сослаться на тексты законов или мнения законоведов, ибо, по правде говоря, такой случай не был предусмотрен правоведением.
Признание, вырванное под пыткой, не имело веса, если не подтверждалось преступником через несколько дней, в спокойном состоянии, вдали от ужасного орудия пыток. Таковы были требования науки, пытавшейся, по возможности, сделать естественным вырванное силой признание и тем самым как-то примирить здравый смысл, слишком отчетливо твердивший, что слова, рожденные в муках, не заслуживают доверия, с римским правом, освящавшим пытки. Кстати, обоснование этих предупредительных мер толкователи извлекали из самого закона, а именно из следующих необычных слов: «Пытка есть вещь ненадежная и опасная, она часто вводит в заблуждение, ибо многие, сильные телом и духом, держатся так стойко, что от них невозможно добиться истины и с помощью пыток, другие же столь нетерпимы к боли, что готовы наговорить на себя все, что угодно, лишь бы избежать мучений». Я говорю: необычных слов, ибо они содержались в законе, признававшем пытку, а чтобы яснее понять, почему из этого никаких других выводов не делалось, кроме того, что «пыткам не следует особо доверять», следует вспомнить, что вначале закон этот касался одних лишь рабов, которые в дикую и развращенную эпоху язычества считались вещами, а не людьми, и над которыми дозволялось поэтому проводить любые опыты, тем более, что пытали их для раскрытия преступлений свободных людей. Новые интересы новых законодателей привели к распространению этого закона и на людей свободных, а сила авторитета римского права оказалась настолько велика, что он на много столетий пережил породившее его язычество: не редкий, но замечательный пример того, как принятый однажды закон может выйти далеко за пределы своей эпохи и пережить ее.