Много лет назад в минуту между сном и пробуждением мне пригрезилась женщина несказанной красоты, пускающая в небо стрелу из лука, и с тех пор как я впервые попытался отгадать ее цель, я много размышлял о разнице между извилистыми путями Природы и прямой линией, которая в «Серафите» Бальзака названа «меткой человека», но вернее было бы сказать — метка святого или мудреца. Мы — поэты и художники, которым запрещено преступать грань осязаемого, — должны, по-моему, жить как смиренные скоты, переходя от желания к апатии, и снова к желанию, пока озарение не нагрянет к нам подобно страшной молнии. Я не сомневаюсь, что эти вольные круги, эти арочные изгибы в жизни человека и эпохи подчиняются математическим законам и что некто в нашем мире или за его пределами знал наперед, что случится, и разметил в своем календаре жизнь Христа, Будды и Наполеона, что каждое движение чувств и ума, чем оно становится яснее и отчетливей, тем вернее готовит во мраке своего собственного палача. Мы ищем истину — медленно, на ощупь, ударяясь о безграничное и непредсказуемое. Только отрешившись, подобно святому или мудрецу, от опыта как такового, можно, говоря образами христианской Каббалы, отринуть внезапность молний и змеистость пути и стать лучником, пускающим стрелу в центр солнечного диска.
Ученые-медики открыли, что некоторые сновидения — хотя, по-моему, далеко не все — суть наши дневные неудовлетворенные желания и что страх перед этими подавленными в себе желаниями искажает и возмущает наши сны. Они изучали вторжение в сон того, что не контролируется и не очищается сознанием. В жизни мы можем удовлетворить лишь немногие из наших страстей, да и то отчасти, и хотя характеры у всех разные, всегда достигается какой-то компромисс. Этот компромисс зыбкий: когда он нарушается, мы впадаем в ярость, в истерику или в уныние; и вот, когда, неутоленная или вытесненная страсть является нам во сне, мы рушим все логические связи и отбрасываем ее в первоначальный хаос. Но страсти, которым суждено остаться неутоленными, превращаются в наваждение, а наваждение — бодрствуем мы или спим — продолжает кружиться в собственном ритме и размере, как Колесо, на котором мир — лишь присевшая бабочка. Не мы нуждаемся в защите, а наш сон, ибо стоит нам перенести интерес на себя, на свою собственную жизнь, и мы выпадаем из этого сновидения. Сам ли человек или его сновидение создает ритм, заставляющий вращаться Колесо, — трудно сказать. Но несомненно, у нас есть множество способов удержать этот ритм: мы находим наши образы в прошлом, мы отворачиваемся от нашей эпохи, предпочитая Чосера ежедневным газетам. Этот ритм вынуждает нас отрешиться от всего, чего он не может вместить, и, приходя во сне, уносит нас туда, где даже сон смежает веки, и грезы впадают в грезы. Омытые чистейшим светом, мы забываем, кто мы и что мы, и только упорно шепчем, как Фауст: «Мгновенье, постой!» — но тщетно.
Когда поэт стареет, он спрашивает себя, сможет ли он сохранить свою маску и свое видение без новой горечи и новых разочарований. Сможет ли, зная, как убывают силы с годами, подражать Лэндору, не перестававшему до конца своих дней любить и ненавидеть, нелепому и непобежденному, потерявшему все, кроме благосклонности своей Музы.
Как всем известно, Память — матерь Муз;
Она сбежала от меня, а дочки
Трясут, и тормошат, и петь велят.
Конечно, он может думать, что, мол, теперь, когда я нашел видение и маску, я больше не буду страдать. Он может купить какой-нибудь старый домишко, как Ариосто, возделывать свой сад и верить, что в круговороте птиц и листьев, солнца и луны, в вечернем кружении галок ему откроется ритм и контур, как во сне, и видение его больше не оставит. Но потом он вспомнит Вордсворта, одряхлевшего к восьмидесяти годам, почитаемого, но умственно опустошенного, и тогда он забьется в свой одинокий угол и, не нужный никому, отыщет себе там какую-нибудь сухую, черствую корку.
У Шеймаса Хини есть эссе, озаглавленное
«Когда я думаю о знаменитых словах Архимеда: дайте мне место установить свой рычаг, и я переверну мир, — пишет Хини, — мне кажется, что оно имеет глубокую связь с проблемой писательства и вдохновляющей его почвы. Утвердившись на ней, он может привести в действие рычаг своего воображения...»
Нет этой точки опоры — воображение не сможет заработать во всю отпущенную ему силу. И пусть экскурсоводы назовут это «памятными местами, связанными с жизнью и творчеством»; для самого писателя это — земля, волшебно настроенная в резонанс с его душой, многократно усиливая его восприимчивость, энергию и творческую волю.