В свои зрелые годы именно это буйство (принесшее ему столько мук) Йейтс исключает из своего идеала женщины. В «Молитве за дочь» (1919) он просит об изгнании духа раздора, о спокойной доброте, которые вкупе с традицией и обычаем одни могут принести человеку счастье. С горечью он вспоминает женщину — прекраснейшую из смертных, которая все дары судьбы, полный рог изобилия, излившийся на нее, променяла на «старые кузнечные мехи», раздуваемые яростным ветром.
Ситуация получается как бы зеркально отраженная. Йейтс низводит свою гордую Деву с пьедестала, а Блок, наоборот, возводит на трон Цыганку — олицетворение того же неуемного, страстного начала, каким была Мод Гонн для Йейтса.
Идеал безбурной жизни, которую Йейтс намечтал для своей новорожденной дочери, наверное, то и есть, что русский поэт обозвал «обывательской лужей». Потому что Блок выражал дух эпохи — и когда отвергал «куцую конституцию», и когда прославлял «правый гнев» и «новую любовь», вспоенную кровью встающих бойцов («Ямбы»). А для Йейтса в 1919 году пошлостью была как раз революционная риторика, «ибо гордыня и ненависть — товар, которым торгуют на всех перекрестках».
Это несовпадение удивительно — при стольких совпадениях. Оба воспевали героическое начало в жизни; оба искали языческой закваски для выпекания новых хлебов (кельты Йейтса, скифы Блока). И все-таки Йейтс сумел дистанцироваться от носящейся в воздухе идеи насилия.
Блок слушал музыку времени — диссонансную, возбуждающую — и транслировал, усиливая ее всею мощью своего певческого дара. Революция, которая, умыв Россию кровью, поведет ее к светлому будущему, и Россия, в последний раз зовущая лукавую Европу на братский пир, пока она (Европа) не погибла от желтой опасности — «монгольской дикой орды», — все это не лично Блоком выношенные идеи. Но идеи заразительные, и стихи, вдохновленные ими, не могли не иметь огромного резонанса.
Ирландский же поэт выражал, если продолжить сравнение, не «музыку времени», а «музыку сфер»; его зрелые стихи стремятся структурно, пространственно оформиться, обрести равновесие.
Блок намного превосходит его в динамичности, в накале строки. Йейтс всегда несколько умозрителен. Его пейзаж — придуманный, фантастический, а у Блока — реальный мир (город, Петербург), и его глаз точно фиксирует все детали, движения и светы этого мира. Йейтс заказывает себе сны, чтобы их описать, а Блок живет в мире, который есть сон («в электрическом сне наяву»).
Ирландский поэт строит свою систему, чтобы защититься от случайностей мира, а Блок опровергает любой закон и систему:
Блок вряд ли мог поверить в уютный круг перерождений, в его стихах уже есть то, что потом сумела гениально сформулировать Ахматова: «Но я предупреждаю вас, что я живу в последний раз». Блок отвергает колесо причин, не несущее человеку ничего, кроме повторения страданий, его русская «карма» безотрадна.
Йейтсу не меньше внятна горечь жизни, но он не пресытился ею и готов «начать сиять сначала»:
В глубине души, может быть, оба знают одно; и зловещие предчувствия, и тоска одни и те же.
Чувства сходные, да реакция разная. Блока все-таки соблазняет разрушение; Аполлон, разбитый кочергой во время последней болезни, — символичен.
Йейтс — строитель. Каменщик, масон, зиждитель не одних только воздушных замков (вспомним Театр Аббатства и Тур Баллили).
Вот такая разница.